Он не стал спускаться по ступенькам, а махнул через перила, посмотрев, конечно, предварительно вниз, не идет ли кто, приземлился упруго и точно и, ни на миг не останавливаясь, вышел в холл, раскланялся с портье мадам Виг, отдал ей ключ и пошел в буфет.
Стулья были еще опрокинуты на столы, Рисетич, стоя спиной к стойке, возился с бокалами и чашечками, тонко пахло помолотым, но еще не заваренным кофе, пахло сдобой, кремом и колбасой – за валюту здесь можно было взять что угодно. К концу дня, если живущие в отеле иностранцы не съедят все это великолепие, можно будет попробовать предложить динары. Вчера в Аттракцион заглядывали два офицера в странной форме, даже Козак не знал, какая это армия, но расплатились они динарами, стреляли легко и весело – таких Ларри не любил и отказался с ними выпить, хотя выпить хотелось, а они очень настаивали. Но про себя Ларри знал, что, если бы они заплатили долларами или чем-нибудь еще, он бы пошел с ними пить их коньяк, хотя они ему и не понравились – тем, что стреляли весело и легко. Козак говорил, что объяснялись они по-английски, но с таким чудовищным акцентом, что понимал он их через слово. Они пытались выразить свое восхищение. Лучше бы заплатили долларами – тогда бы я сейчас заказал себе чашечку кофе и что-нибудь еще…
– Привет, – сказал он Рисетичу.
Рисетич оглянулся.
– Здравствуйте, господин Лавьери, – вежливо сказал он. Рисетич не признавал этой американской моды: «привет», «ты», «старик», по имени – в отличие от второго бармена, Динеску, который только так и мог. Динеску работал под бармена из вестерна, Рисетич был из «до-войны». Оба были замечательными актерами. Ларри положил на стойку бумажный динар – один из четырех, которые он мог позволить себе сегодня потратить. Рисетич кивнул, и на стойке возникла маленькая рюмочка, а чуть позже – Рисетич возился с кофеваркой – и маленькая чашечка с чем-то черным с белым ободком пены. Этот белый ободок был подозрителен – Ларри поднес чашечку к лицу, понюхал: кофе был настоящий. Он вопросительно посмотрел на Рисетича, тот слегка улыбнулся и опустил глаза. Ну и дела, подумал Ларри. Интересно. Рисетич сходил на кухню и принес блюдце с пирожными: два пирожных, эклер и меренга.
– Что-нибудь случилось? – шепнул Ларри.
– Ешьте, – тихо сказал Рисетич.
Пирожные были подсохшие, вчерашние, но и это было не по карману – каждое тянуло динара на полтора, кофе – на все пять. Ларри вспомнил вдруг, как тогда они, четырнадцать человек, еще утром – узники смертного блока – брели, спотыкаясь, по грудам бумажных мешков вдоль разбитого эшелона, и из мешков, разорванных и развязанных, грудами вываливались тугие пачки радужных бумажек, расстилались под ногами в разноцветный ковер: доллары, франки, марки, кроны, рубли, гульдены, фунты, снова доллары, доллары, доллары – все это под ногами, в прижелезнодорожной грязи, в креозоте и дерьме, и никто не нагибался и не поднимал, шли и шли, топча соломенными ботами тысячи лиц – портреты людей, которые в своей жизни чего-то добились, тысячи лиц – как перед этим шли по фотографиям из какого-то архива, фас и профиль, шесть на девять, а еще перед этим – по послезавтрашним, напечатанным впрок газетам, по сообщениям об упорном сопротивлении, которое наши доблестные части оказывают противнику, стремящемуся развить наступление… и никто не нагибался и не поднимал эти доллары, фунты и гульдены, потому что этого дня для них не должно было быть, а потому не следовало мелочиться и поднимать что-то, лежащее под ногами… Был страшно пасмурный день с моросью и мокрым снегом, но почему-то все, с кем я разговаривал потом, вспоминали об этом дне как о солнечном и спорили со мной, когда я говорил, что день был пасмурный… а я просто страшно устал тогда – охранники дрались плохо, но было их слишком много – и потому замечал морось и мокрый снег…
Потом, когда не на что было купить еду – неделями не на что было купить еду, – ему снились эти радужные бумажки под ногами, и другим они снились, об этом говорили со смехом, и никто не жалел, что в этот день не нагибался за ними, – просто они снились иногда с голодухи, и все.