– Здрав-желаю-ваш-благородь! – выпалил он, вскакивая и беря под козырёк.
– Кто таков? Почему прохлаждаешься?
– Рядовой Тимирязев. Прибыл по распределению. Утром. Сижу. Жду. Вот. Назначения ожидаю.
Новенький… Тем интереснее.
– Скажи, Тимирязев, сам давно уже служишь?
– Как есть, почти год.
– Молодцом. А скажи… А Родину любишь?
– Люблю ваш-благородь! – с таким жаром, словно вот-вот полыхнёт.
– А за что её любишь?
Этот коварный вопрос Кисельков хранил для особых случаев, за которыми ничего хорошего обычно не следовало. Зачем сейчас спросил – ещё сам не понял. И тем не менее.
Боец замялся, почесал подбородок, но через некоторое время всё же нашёлся:
– Так это, люблю. За жизнь в ней, в родной. А жизнь… как сказать… она же из мелочей. Каждый кусочек – так, ерунда. А когда вместе… когда одно к одному… Вот всю ночь соловьи заливались, утром восход из полей, из тумана, макароны на завтрак – с подливой, с компотом. Теперь вас увидел, хорошего человека. Всё туда же, всё к общему. Друг за дружку цепляется, и вот оно – складывается.
– И ты за это, за соловьёв в макаронах, хочешь тут умереть?
Испугавшись, что наговорил лишнего, солдат как-то поджался, поник. Румянец слетел с потемневшей физиономии, и взгляд, взгляд в поисках выхода сначала забегал, задёргался, но затем медленно стух, задохнувшись в своей безысходности.
– Отвечай!!! – неожиданно для самого себя взревел политрук.
– Я, наверно, слишком мало живу, ваш-благородь, – шмыгнул носом парнишка. – Людей мало видел. Не столько, как вы. Но чтобы умереть хотели… пока не, не встречал.
* * *
– Так встретишь!
В избу Кисельков влетел изрядно на взводе. Словно с разгона. Скинув шинель, утёр вспотевшую шею и, будто не зная как остановиться, задёргался между углами. Обычно ходьба успокаивала, давала иллюзию продвижения к цели, но сейчас всё было серьёзнее.
– Морды сытые! Оборзевшие! Шелупонь тыловая! – хрипел политрук, брызжа слюной. – Подлива ему милей Родины. Это ж что? кто лучше кормит, тому и прислуживать? Умирать он не хочет… Не хочет – заставим!
В очередной раз крутанувшись на каблуках, Кисельков на мгновение замер и, бросившись к мусорному ящику, выдрал из глубины полинялый философский трактат. Фамилии не было – просто ещё одни бредни на почве пожизненной праздности. Но вот незадача, они и слова солдата… И что с этим делать?
Переучивать? Поздно. Да и времени нет. Расстрелять для острастки? Всех? И что будет дальше? А если так воевать… С безыдейным отребьем? Не задачка – задачище. Вот почему не работало его красноречие, вот почему в строю самострелы и общий разброд. Хотя… ишак идёт за морковкой, и его моральный облик никого не волнует. Лишь бы тележку допёр. Лишь бы не сдох.
Последняя мысль слегка отрезвила, и политрук перестал давиться бессилием. Просто он слишком глобально ставил задачу, в то время как переделывать мир было вовсе не обязательно. Всё равно все полягут. От ран, от болезней… Не сегодня, так через месяц. Нехай за морковку, если им так угодно. Лишь бы тележку допёрли. Да, лишь бы допёрли. А макароны вам будут. И компот. И ещё что-нибудь.
А зажрутся? А если обленятся?.. Но эти думы Кисельков предпочёл задвинуть подальше как совсем невозможные.
Трухлявая, пожелтевшая – ещё ничего, но вот мелованная – совсем ни в какую – бумага категорически не желала гореть. Слипшиеся страницы едва занимались вдоль по обрезам и корешкам, а дальше принимались меланхолично чадить. Те же, что осыпались золой, стремились образовывать плотный чернильный покров: закупоривали решётку, перекрывали приток кислорода.
Пододвинув очередную кипу приговорённой литературы, Кисельков взялся за кочергу. Остервенелые шуршащие движения. Взад-вперёд, взад-вперёд… Та же листва, только упрямее. Тот же уголь, только полегче. Те же кости, только без слёз.
Да, за долгую жизнь он успел наработаться. Годик там, полгодика тут. Дипломированный перспективный филолог, неплохой переводчик, немного артист… Теперь вот – с пистолетом. Но как же так, всё равно кочегар.
«Враги принялись вырывать ему ногти, но Семёнов молчал» – Не хотите? В огонь!
«Последний патрон всегда для себя» – Туда же! Не жалко!
«Нашёл кусок золота и сдал куда следует» – И что с вами делать… Ладно, тоже всё в топку! Весь героизм, все высокие мысли…
Уничтожать идеалы оказалось непросто. Выдёргивать саженцы, перепахивать всходы… Конечно, можно припрятать, отложить до лучших времён, но любой компромисс всегда оставался с гнильцой. Сразу сомнения, беспокойные мысли: может, не стоило, может, не надо, может, всё взять да переиначить… Нетушки, к чёрту эти хождения по мукам. Резать так резать. Сейчас. Один раз. Чтобы больше не вспомнилось.
* * *
Когда всё было кончено, за окном уже занимался рассвет. Куда делись ставни, Кисельков не помнил: скорее всего, задыхаясь в прогоркшем кумаре, он махнул рукой на маскировку. Теперь же, подходя к живительному свету, политрук с упоением втягивал молочный утренний холодок. Тишина. А главное – ВСЁ.
Выгрести кучи золы было делом привычным. Теперь умыться – размылить чумазую перхоть. За ушами, в подмышках, прочихаться, профыркаться… Смена одежды на месте – ждёт не дождётся. Рубашка, подтяжки, и вот уже нет Сатаны с шалым взглядом. Так, привычный служака довольней обычного.
Оставалось дождаться подъёма, а пока Кисельков тяжело присел у стола. Огляделся, словно после побоища, и, машинально раскрыв первый попавшийся томик из уцелевших, бросил взгляд на страницу:
«В порыве боевого азарта он забыл о себе и действовал как истинный защитник отчизны, как частичка огромного целого. Мысли о доме, о детях слились в единую мысль о стране…»
Политрук замотал головой, на минуту придавил скрипнувшие глаза и повторно прошёлся по тексту. Ничего не поменялось: на серых страницах и вправду красовались слова только что сожженного Броневого, невесть как забравшиеся в поэму старой тётки с непроизносимой фамилией.
В недоумении он пролистал издание до конца, и это действительно оказался «Смертельный рывок». Весь. От корки до корки. Поменялась только обложка, хотя правильнее было бы говорить о сменившейся сердцевине.
Чувствуя, что сходит с ума, Кисельков осторожно взял в руки ещё один слащавый роман. Раскрыл и вновь зажмурился. На долю секунды ему показалось, что буквы, вот они вот, сами собой забегали, меняясь местами.
Дальше – больше. Улюлюкая и хохоча, он тормошил книгу за книгой. Авантюристы и ловеласы, пиратские клады и Моны Лизы – все они по непонятному волшебству оборачивались штыками, парадами да мозолистыми гимнами. И даже поэзия…
Раздухарившись, политрук нашарил старину Есенина и перешёл к декламации:
За окном что-то ухнуло, треснуло, тяжко вздрогнула почва. За первым взрывом ещё и ещё. Ударной волной вышибло двери, обтрясло, обстучало подсохшую глину. С лихим посвистом закружило, размазало по полу и уже там, под столом, затанцевало поднятой пылью.
Закашлявшись, увязнув горлом в скрипучем песке, он вывалился на улицу. Пробежал метров десять, споткнулся, пропахал землю. На излёте уткнулся во что-то мягкое, липкое, брезгливо вскочил, снова упал, зажимая уши, прополз под телегу. Аааааааааааааааааааааа!!!
* * *
Погружённый в недобрые думы, Петренко ступал между воронок. Ни души. Тишина. Ветерок равнодушно трепал какие-то линялые тряпки, но даже он был предательски молчалив. Обгоревшие балки, обгоревшие доски… обгоревшие немые страницы. Гусиным пухом вокруг пепелища.
– Значит, не повезло… Помнишь, где тело нашли?
– Так точно, вот здесь, – отчеканил дежурный, указывая на ничем не приметный клочок земли.
– А говорят, два раза не падает, – с гнусавой детской обидой пробурчал майор и, резко нагнувшись, буквально выдрал из глины какую-то книжку. – Вещь-док, – бросил он, позабыв, что здесь уже столько лет не гражданка.