– Мне надо идти. – Она встала. – Но если тебя так беспокоит то, что сказала твоя мать, может… просто предпримешь что-нибудь по этому поводу? Не исключено, что ты и прав – скорее всего, все это действительно ни о чем. Но по-любому здесь нет ничего, чего стоило бы опасаться.
– Наверное.
– Только послушай себя: «Наверное, наверное»… Любимое словечко. – Дженни забросила ремешок сумочки на плечо. – Наверное, еще увидимся?
– Надеюсь, – сказал я.
И тут вновь ощутил это теплое чувство в груди, глядя, как она идет к дверям – крошечный огонек в густом сумраке. Словно пламя свечи, которое хочется прикрыть ладонями и слегка подуть на него, чтоб оно разгорелось еще ярче. Но, конечно же, всегда есть опасность, когда так поступаешь.
Всегда есть риск, что оно, наоборот, потухнет.
8
«Может, просто предпримешь что-нибудь по этому поводу?»
Эти слова Дженни оставались со мной и на следующее утро, и, кое-как поворачиваясь под душем в крошечной порыжевшей от ржавчины кабинке в нашей старой ванной комнате, я в конце концов пришел к мысли, что она права.
«Господи, это прямо в доме, Пол!»
«Прямо в этом чертовом доме!»
Что бы моя мать ни имела в виду, утверждая, что «это» в доме, наверняка к ее словам не стоило относиться всерьез. В любом случае бояться тут было нечего, однако я подумал, что перед тем, как оставить этот дом навсегда, мне нужно окончательно в этом убедиться. Когда я закрыл краны и стал вытираться, показалось, что тишина в доме гудит, как работающий трансформатор.
Напряженно и выжидающе.
Я уже пытался заниматься кое-какой работенкой в своей старой комнате, и на письменном столе стоял мой лэптоп. Одевшись, я подошел к нему и сдвинул в сторону. Потом поставил на его место коробку со своими старыми бумагами и стал методично выкладывать ее содержимое на стол, предмет за предметом.
Тетради и дневник сновидений.
Литературный журнал.
Тонкую книжку в твердом переплете – «Юные писатели».
Каждый вынутый из коробки предмет вызывал вспышку узнавания. Они казались волшебными артефактами, которые все вместе пытались поведать мне какую-то историю. Я взял журнал, ощутив под пальцами шершавые и жесткие от старости страницы, глянул на обложку – «Литературная жизнь», – после чего перевернул его и прочитал то, что написано на ее задней сторонке, чувствуя, как годы ускользают от меня. Положил его обратно на стол. Несмотря на свой решительный настрой, я пока не был готов выслушать рассказы всех этих вещей от начала до конца. И пусть даже в разговоре с Дженни я и высказал предположение, что мать просматривала содержимое коробки, но далеко не был убежден, что таинственное «это» скрывалось именно там.
Так что же она имела в виду?
До сих пор я проводил бо´льшую часть свободного от поездок в хоспис времени, прибираясь в доме: навел порядок в кухне, упрятал в гардероб одеяла, оставленные на диване в гостиной, подмел и натер полы… И хотя вроде бы по верхам осмотрел чуть ли не весь дом, все равно казалось, что скорее просто оттягивал решающий момент. И вот теперь, наконец собравшись с духом, полностью сосредоточился на попытке ответить на вопрос, который поставили передо мной слова матери, – выдвигал ящики и распахивал дверцы шкафчиков, попросту вываливая их содержимое на пол, сдергивал диванные подушки, не возвращая их на место… После нескольких дней заботливого отношения к дому теперь я посвятил себя прямо противоположному: крепко ухватил его за горло и стал вырывать потроха, пытаясь найти хоть что-то, что могло объяснить услышанное тогда в хосписе.
Но так ничего и не нашел.
Или, по крайней мере, ничего, что могло бы помочь. Хотя везде были воспоминания, засевшие в складках и швах дома, словно пыль. Перебирая одежду матери, я узнавал вещи, которые помнил на ней: старые джинсы, вытертые добела и залатанные на коленях; тонкую черную куртку, которую она всегда ухитрялась носить зимой; полный мешок туфель, вложенных друг в друга подошвами наружу и так плотно сжатых, что они казались приклеенными друг к другу.
Среди воспоминаний таились и загадки – реликты жизни, о которой я практически не знал. В небольшой шкатулке для драгоценностей, среди колец и браслетов, я нашел медальон на цепочке, за крышкой которого скрывалось овальное черно-белое фото какой-то незнакомой мне женщины. Моей бабушки, наверное, – но было невозможно сказать точно, поскольку даже те части моего прошлого, которые я не предпочел намеренно забыть, успели рассыпаться в пыль. Мне пришло в голову, что после смерти матери я буду всем, что только и осталось от семьи, которую я практически не знал, и на миг все моя взрослая уверенность в себе испарилась, оставив лишь чувство потери и неопределенности.
Но самой удивительной находкой оказались фотографии, которые я нашел беспорядочно сваленными в обувную коробку, наполненную до краев. Я вывалил ее содержимое на кровать и разложил на одеяле налезающими друг на друга квадратиками мозаики. Порядка здесь не было никакого. Различные события из прошлого свободно перемешались между собой, оказавшись и сверху, и снизу; люди и места из разных веков лежали бок о бок.
Нашел я среди них и себя.
Я подобрал фотографию себя во младенчестве, лежащего на руках у матери: я тут плачу, но она, несмотря на усталый вид, вовсю улыбается. А вот я годика в три или четыре – бодро топаю по дорожке у нас во дворе, радостно ухмыляясь кому-то за пределами кадра. Вот мне шесть лет, качу на велике с боковыми колесиками. Вот школьное фото лет в восемь или девять – стрижка явно домашняя, волосы торчат клочками, щеки испещрены веснушками. Вот мой одиннадцатый день рождения: руки засунуты в карманы, рубашка висит на худеньких плечиках, словно на вешалке, – стою, неловко переминаясь, рядом с тортом, который испекла мне мать…
И она тоже была здесь.
Первым делом притянули взгляд как раз не мои детские фотки, а эти куда как более старые снимки – изображения настолько выцветшие, словно бумага, на которой они были напечатаны, стала забывать их. На одном моя мать представала еще маленькой девочкой, лежащей на траве и робко улыбающейся в объектив, подняв глаза от раскрытой перед ней книги. На другой она была чуть постарше, стояла перед каким-то незнакомым мне домом, прикрыв глаза от солнца.
Но сильнее всего меня поразили ее подростковые фотографии. Она была очень красива, и фотограф большей частью заставал ее врасплох: лицо без единой морщинки, вся жизнь перед ней, глаза сверкают, она заливисто смеется. Среди прочих я нашел постановочное групповое фото пяти ребят, сидящих на крыльце. Трое из них были мне незнакомы, но справа была моя мать, рядом с парнишкой-подростком, в котором я, вздрогнув, узнал Карла Доусона – того самого, который впоследствии женился на Айлин и стал отчимом Джеймса.
На этом фото он повернулся к ней. Руки моей матери чинно лежали на коленях, но на лице застыло невероятно довольное выражение, нечто среднее между изумлением и весельем, словно он нарочно сказал что-то из ряда вон выходящее в тот самый момент, когда фотограф нажал на спуск.
«Знаешь, твоя жизнь могла бы быть намного лучше…»
Я на секунду прикрыл глаза, а потом собрал фотографии и сложил их обратно в коробку. Мать я всегда воспринимал как некую данность – почти что театральную роль, – и было странно оказаться перед лицом факта, который давно уже должен был мне открыться: что она была человеком со своими собственными мечтами и стремлениями, который чувствовал то же самое, что и я, и у которого некогда была жизнь, не имеющая абсолютно никакого отношения ко мне.
Но ничего из этого и на йоту не приблизило меня к тому, что требовалось выяснить.