У собора все спешились, король и королева вышли из карет. В эту минуту камарера, увидав, что волосы на лбу королевы несколько растрепались, плюнула себе на пальцы и прикоснулась к голове Марии‑Луизы, чтобы слепить их. Брезгливость помогла Марии‑Луизе преодолеть тот ужас, который внушала ей герцогиня. Она остановила руку камареры и с королевским видом сказала ей, что даже лучшая эссенция не годится для этого. Камарера грозно сверкнула глазами, а Мария‑Луиза, достав платок, долго терла свои волосы в том месте, где старуха так неопрятно их замочила.
Это была первая победа королевы в той долгой войне, которую эти две женщины молча объявили друг другу.
IV
Зловещее предзнаменование сопутствовало вступлению Марии‑Луизы в Буен‑Ретиро – королевский дворец в Мадриде: она слегка оперлась рукой на большое зеркало, и стекло треснуло сверху донизу. Придворные дамы пришли в ужас. Они много рассуждали об этом случае и решили со вздохом, что их королеве долго не прожить. Впрочем, к частой смене королев в Испании давно привыкли. Короли здесь хоронили в течение своей жизни двух‑трех, иногда четырёх жен. Минотавром, пожирающим этих дев, был испанский придворный церемониал.
Всякое учреждение – это только продолжение тени создавшего его человека, говорил Эмерсон23. Над испанским двором царила мрачная тень Филиппа II, этого выродка‑мизантропа, кадившего своему богу дымом бесчисленных аутодафе. Жизнь останавливалась у порога его дворца, как трава у подножия скалы. Сам Эскориал, построенный им едва ли не с той же целью, с какой фараоны строили свои пирамиды, имел форму рашпера – орудия пытки, на котором принял мученическую смерть святой Лоренцо, особо чтимый этим благочестивым извергом. Дворец стал частью пустыни, его окружавшей. «Двор, – говорит одна итальянская реляция, написанная около 1577 года, – в настоящее время весьма малолюден, потому что там встречаешь лишь тех, кто имеет отношение к личным покоям короля или к его совету, так как большинство из придворных, которые там находились, или к услугам короля, или для искания почестей, видят, что его Величество живёт всё время в уединении или в деревне, мало показываясь, редко давая аудиенции, награждая скупо и поздно, не могли там оставаться под бременем расходов, не получая ни выгоды, ни удовольствий».
В конце концов из дворца были прогнаны не только придворные, но и священники, и Филипп II заперся в нём с кучкой монахов.
Придворный этикет напоминал монастырский устав. Филипп II, вступив в Эскориал, словно дал обет молчания. Депутации, которые он принимал, не слышали от него ни одного слова: после их речей он склонялся к уху своего министра, и тот отвечал вместо него. Даже королевский секретарь, сидевший с Филиппом II за одним столом, вместо слов получал от него записки – вплоть до мельчайших распоряжений. Мир был для Филиппа II огромным пергаментом, на котором он писал свои политические заклинания. Но этот пергамент в сознании короля со временем ссыхался, словно шагреневая кожа. Вскоре и Эскориал стал для него слишком просторным. Свои последние годы он провёл заживо похороненный в комнате с окном, у подножия главного алтаря дворцовой церкви. Возле этого склепа Филипп II велел поставить свой гроб.
Потомки Филиппа II соблюдали намеченные им правила, придав этикету мертвенную слаженность механизма. Один французский писатель сравнил его с большими часами, которые каждый день начинают тот же самый круг, что они пробежали накануне, указывая те же цифры, звоня в те же часы, приводя в движение, согласно временам года и месяцам, те же аллегорические фигуры. Король и королева были именно такими фигурками, с машинальной неизменностью показывающимися в известные сроки на часовой башне этого монархического механизма, на чьём циферблате было только две отметки: «всегда» и «никогда». При Филиппе IV он был доведён до пределов совершенства. «Нет ни одного государя, который жил бы так, как испанский король, – читаем в записках путешественника того времени. – Его занятия всегда одни и те же и идут таким размеренным шагом, что он день за днём знает, что будет делать всю жизнь. Можно подумать, что существует какой‑то закон, который заставляет его никогда не нарушать своих привычек. Таким образом, недели, месяцы, годы и все часы дня не вносят никакого изменения в его образ жизни и не позволяют ему видеть ничего нового, потому что, просыпаясь, сообразно начинающемуся дню он знает, какие дела он должен решать и какие удовольствия ему предстоят. У него есть свои часы для аудиенций иностранных и местных и для подписи всего, что касается отправления государственных дел, и для денежных счётов, и для слушания мессы, и для принятия пищи. И меня уверяли, что он никогда не изменяет этого порядка, что бы ни случилось. Каждый год в одно и то же время он посещает свои увеселительные дворцы. Говорят, что только одна болезнь может помешать ему уехать в Аранхуэц, Прадо или Эскориал на те месяцы, в которые он привык пользоваться деревенским воздухом. Наконец, те, что говорили мне о его расположении духа, уверяли, что оно вполне соответствует выражению его лица и осанке, и те, что видели его вблизи, уверяют, что во время разговора с ним они никогда не замечали, чтобы он изменил позу или движение, и что он принимал, выслушивал и отвечал с тем же самым выражением лица, и во всём его теле двигались только губы и язык».
Десятилетия за десятилетиями церемониал губил все живое, к чему прикасался. Убив всякое проявление духа, он за десять—пятнадцать лет сводил в могилу европейских принцесс, имевших несчастье надеть корону испанской королевы. Однажды жертвой этикета стал король. Филипп III, задохнувшийся от чада жаровни, позвал на помощь, но дежурный офицер куда‑то отлучился. Он один имел право прикасаться к жаровне. Его искали по всему дворцу… Когда он, наконец, вернулся, король был уже мёртв.
Мария‑Луиза сделалась пленницей этикета раньше, чем её нога переступила порог Буен‑Ретиро. Ещё во время путешествия камарера‑махор сумела убедить Карлоса в том, что королева, юная, живая, с блестящим умом, воспитанная в свободных обычаях французского двора, вольно или невольно разрушит церемониал, если с первых же дней не почувствует всей его неуклонности. Карлос испугался. Камарера, сама того не ведая, растревожила тайные опасения короля. Карлос хотел продолжать любить Марию‑Луизу так, как он любил её портрет. Она была для него живой игрушкой, которую можно, налюбовавшись на неё и наигравшись с ней, снова запереть в шкатулку. В сознании Карлоса их совместная жизнь оставалась, по сути, исключительно его жизнью, и сама мысль, что Мария‑Луиза может внести в их отношения нечто непредвиденное, казалась ему посягательством на его счастье. Поэтому король предоставил камарере полную власть в воспитании королевы.
Герцогиня Терра‑Нова сразу отняла у Марии‑Луизы ту небольшую долю свободы, которой она ещё пользовалась во время путешествия. Желая остаться единственной госпожой над волей королевы, она объявила, что до первого публичного выхода её величества она не допустит к ней никого, кто бы это ни был. Мария‑Луиза, став королевой полумира, оказалась запертой в своих комнатах в Буен‑Ретиро, покидать которые камарера ей запретила. В течение нескольких недель её единственным развлечением были длинные и скучные испанские комедии да грозная камарера, безотлучно находившаяся у неё перед глазами с лицом суровым и нахмуренным, никогда не смеявшаяся и за всё умевшая сделать выговор. Она была заклятым врагом всех удовольствии и обращалась со своей госпожой как гувернантка с маленькой девочкой.