Отсев был безжалостный. Холодным ноябрьским днем их прибыл двадцать один человек, а теперь оставалось уже шестнадцать, считая Пэла.
Там был Станислас, сорока пяти лет, староста группы, английский адвокат, франкофон и франкофил, бывший военный летчик.
И был Эме, тридцати семи лет, неизменно приветливый марселец с певучим акцентом.
И был Дантист, тридцати шести лет, зубной врач из Руана, на бегу невольно пыхтевший, как пес.
И был Франк, тридцати трех лет, спортсмен из Лиона, бывший учитель физкультуры.
И был Жаба, двадцати восьми лет, завербованный несмотря на приступы депрессии. Большие, навыкате, глаза на изможденном лице придавали ему сходство с земноводным.
И был Толстяк, двадцати семи лет; на самом деле его звали Ален, но все называли его Толстяком, потому что он был толстый. Он говорил, что это из-за болезни, но болезнь его заключалась только в обжорстве.
И был Кей, двадцати шести лет, высокий крепыш из Бордо, рыжий и обаятельный, с двойным гражданством, французским и британским.
И был Фарон, двадцати шести лет, устрашающий колосс, гигантская масса мускулов, словно созданная для рукопашной; к тому же он раньше служил во французской армии.
И был Ломтик-сала, двадцати четырех лет, француз польского происхождения с севера страны, коренастый и подвижный, с лукавыми глазами, странно смуглым лицом и носом, похожим на большой пятачок.
И был Слива, заика двадцати четырех лет, вечно молчащий, потому что язык у него совсем заплетался.
И был Цветная Капуста, двадцати трех лет, получивший свое прозвище за огромные оттопыренные уши и слишком широкий лоб.
И была Лора, двадцати двух лет, очаровательная блондинка с сияющими глазами, уроженка шикарной части Лондона.
И были Большой Дидье и Макс, прибывшие вместе из Экс-ан-Прованса; обоим двадцать один год, оба едва ли способны воевать.
И был Клод-кюре, девятнадцати лет, самый юный из них, нежный как девушка; он бросил семинарию и пошел на войну.
Тяжелее всего было в первые дни: никто из кандидатов в агенты не представлял, насколько трудна подготовка. Слишком много напряжения, слишком много одиночества. Курсантов будили на рассвете; корчась от страха, они поспешно одевались в ледяных спальнях и тут же отправлялись на утреннее занятие по ближнему бою. Позже им полагался завтрак – обильный, еду не нормировали. Затем немного теории, азбука Морзе или радиосвязь, потом снова начинались изнурительные физические упражнения: бег, разная гимнастика и снова ближний бой, яростные драки с единственным правилом – не прикончить противника. Кандидаты бросались друг на друга с ревом, били без пощады, иногда кусались, чтобы освободиться от захвата. Ран было не счесть, но все несерьезные. Так, с несколькими перерывами, проходил весь день. В конце, под вечер, шли специальные курсы, на которых инструкторы учили новобранцев простым, но страшным приемам: как, к примеру, голыми руками разоружить противника с ножом или пистолетом. И наконец изможденные курсанты могли отправиться в душ и на ранний ужин.
В столовой усадьбы они поначалу жрали в голодном молчании: жрать значило есть без разговоров, сидеть за столом, не обращая внимания друг на друга, словно животные; то же значит немецкое fressen. После чего поодиночке, измотанные вконец, падали на кровати в спальнях, боясь, что не выдержат. Там они понемногу перезнакомились, появились первые симпатии. В час отбоя можно было пошутить, рассказать пару анекдотов, вспомнить прошедший день, чтобы разрядить обстановку. Иногда они делились своими тревогами, страхом перед завтрашними боями, но не слишком – стыдились. Пэл быстро подружился с соседями по спальне: Кеем, Толстяком и Клодом. Толстяк раздавал товарищам горы печенья и английской колбасы, которые притащил с собой, и они, грызя печенье и нарезая колбасу, болтали, пока их не одолевал сон.
После ужина, в общей столовой, все долго резались в карты; на заре стали вместе курить на пригорке, для храбрости. И вскоре все курсанты перезнакомились между собой.
Кей, крепкий, с сильным характером, стал одним из первых настоящих друзей Пэла в Секции F. От него исходил безмятежный, умиротворяющий покой: он был человек рассудительный.
Эме-марселец, изобретатель некоего подобия игры в петанк круглыми камушками, часто подсаживался к Сыну. И без конца повторял, что тот похож на его мальчика. Говорил это чуть ли не каждое утро, на пригорке, словно в беспамятстве.
– Ты хоть откуда, малец?
– Из Парижа.
– Точно… Париж… Красивый город Париж. А Марсель знаешь?
– Нет. Как-то не было случая съездить, не успел вчера.
Эме смеялся.
– Я повторяюсь, да? Просто когда тебя вижу, вспоминаю сына.
Кей говорил, что сын Эме умер, но спросить никто не решался.
Жаба и Станислас часто уединялись и играли в шахматы на резной деревянной доске, которую привез с собой бывший летчик. Жаба играл потрясающе и обычно выигрывал, а неудачник Станислас злился.
– Говно, а не шахматы! – орал он, расшвыривая пешки по комнате.
Ответом ему всегда был смех: нахальный Ломтик кричал, что Станислас уже старик и выжил из ума, а тот, как старший, угрожал надавать всем оплеух, но обещание свое не держал. В такие минуты Толстяк бегал за спиной Станисласа, собирал разбросанные по полу фигуры и повторял:
– Не ломай свои красивые шахматы, Стан.
Он всегда заботился о товарищах.
Толстяк, несомненно, был самым симпатичным из курсантов: его переполняли добрые намерения, нередко оборачивавшиеся назойливостью. Например, чтобы подбодрить товарищей во время утренней индивидуальной разминки перед усадьбой, в ледяной туманной сырости, он во все горло распевал кошмарную детскую песенку “Регульи ты регулья”. Подпрыгивал, потел и пыхтел, хлопал по плечу полусонных курсантов и, распираемый дружеской нежностью, орал им в ухо: “Регульи ты регулья, шуби-шуби-шуби-шуби-ду-да”. В ответ он часто получал тычок, но под конец дня, в душевой, все курсанты вдруг обнаруживали, что напевают его мелодию.
А исполин Фарон доказывал всем, что никогда не устает от тренировок. Случалось, он даже уходил в одиночку на пробежку дать мышцам еще нагрузки, и каждый вечер подтягивался на балках амбара и отжимался в спальне. Однажды бессонной ночью Пэл застал его в столовой – тот опять упражнялся, как одержимый.
Юный Клод, который собирался стать священником, а потом опомнился и чуть ли не случайно попал в британские спецслужбы, источал какую-то болезненную вежливость, наводившую на мысль, что он не создан для войны. Каждый вечер он молился, преклонив колени у своей кровати и не обращая внимания на бесконечные насмешки. Говорил, что молится за себя, но молился прежде всего за них, за своих товарищей. Иногда предлагал помолиться вместе, но никто не соглашался, и он исчезал, укрывался в каменной часовенке, объяснял Богу, что его приятели – не дурные люди, у них наверняка есть куча уважительных причин, почему они не хотят больше молиться. Клод был очень юн, а из-за внешности казался еще моложе: среднего роста, худенький, безбородый, с коротко стриженными каштановыми волосами, курносый, смотрел искоса – взглядом страшно застенчивого человека. Иногда, пытаясь в столовой присоединиться к какой-нибудь группе спорщиков, он горбился – неуклюже, неловко, словно пытаясь стать незаметнее. Пэл часто жалел беднягу и однажды вечером пошел с ним в часовню. Толстяк, верный пес, двинулся за ними; на ходу он распевал, созерцал звезды и грыз деревяшку, чтобы не так хотелось есть.
– Почему ты никогда не молишься? – спросил Клод.
– Я плохо молюсь, – отвечал он.
– Нельзя плохо молиться, если набожен.
– Я не набожен.