Высокий и гордый, почти надменный, Кингсли говорил властным голосом и держался уверенно. Его тон раздражал судью, которому казалось, что подсудимому стоило бы вести себя скромнее.
— Вы считаете себя большим знатоком моральных ценностей, чем правительство Его Величества? — спросил он.
— А что еще можно предположить, учитывая рассматриваемые обстоятельства?
— И не надо губы кривить, сэр! — резко бросил судья.
Кингсли действительно кривил губы, но ненамеренно. Всю свою жизнь люди, знавшие и любившие Дугласа Кингсли, придумывали оправдания тому, что при первом знакомстве зачастую воспринималось как высокомерие. Нельзя сказать, чтобы Кингсли относился к людям снисходительно, но по его виду было ясно, что он из тех, кто все знает лучше других. И когда оказывалось, что он на самом деле прав, это ни в коей мере не смягчало раздражение окружающих, что всегда поражало Кингсли.
— Я не позволю вам тут ухмыляться! — добавил судья, повышая голос.
— Я не собирался ухмыляться, сэр, я и не думал, что ухмыляюсь. Прошу прощения.
— Тогда извольте объясниться! С чего это вы взяли, что ваша дальновидность настолько превосходит дальновидность тех, кто управляет всей страной?
— Вообще-то, сэр, я бы не стал этого утверждать. Я просто хочу сказать, что знал каждого из тех, кого отправил к судье, выносящему смертный приговор, и знал их прекрасно. Я до тонкостей изучил их натуру и их поступки. Правительство Его Величества не знает ни одной из своих жертв, будь то немцы, турки, австрийцы или наши с вами сограждане.
Это замечание вызвало гневные выкрики из толпы, заполнившей балкон в зале суда.
— Кингсли — предатель, — крикнул пожилой мужчина. Немчура поганая!
Последнее относилось к тому обстоятельству, что дед Кингсли родился во Франкфурте и его фамилия была Кёниг.
— Так предатель или немец, сэр? — поинтересовался Кингсли. — Будь я немцем, хотя это не так, меня едва ли можно было бы назвать предателем за отказ сражаться с ними.
Кингсли снова скривил губы, и с балкона в его адрес понеслась брань. Он словно услышал голос своей жены, которая постоянно ругала его за высокомерные замечания. Она сердито выговаривала ему за них, возвращаясь со званых вечеров, где, как ему казалось, он вел себя как ангел. «Ты считаешь себя очень умным, — твердила она ему, — и я уверена, что так оно и есть, но даже ты не знаешь всего, и к тому же люди не любят выскочек».
Поведение Кингсли определенно не располагало к нему публику, собравшуюся в зале суда.
— Трус! — верещала неопрятная с виду женщина в трауре.
— Грязный паршивый трус! — желчно выкрикнул сидящий рядом с ней демобилизованный рядовой.
Кингсли еще раньше заметил этого человека. У него не было ног, и в зал его внесли родственники.
Кингсли подумал о своем брате Роберте, пропавшем без вести в первый же день битвы на Сомме и уже давно числившемся среди погибших. Если бы Роберта не разорвало на куски, а он только лишился бы ног, неужели он тоже сидел бы сегодня здесь, на балконе? И поливал бы его злобной бранью?
Судья призвал к тишине, но замечания зрителям не сделал. Было очевидно, что он сочувствует толпе.
— Суд не потерпит клеветы и предательства, мистер Кингсли! Британское правительство не убивает своих граждан. Наших солдат убивает неприятель, и делает это ради осуществления своих коварных замыслов, а наши доблестные воины жертвуют собой, чтобы им помешать. Своими бессмысленными высказываниями вы оскорбляете память павших.
— Уверяю вас, я не собирался оскорблять их память, — быстро ответил Кингсли. — Я просто хочу сказать: я абсолютно уверен, что люди, которых я отправил на виселицу, выполняя служебные обязанности, были преступниками и полностью заслужили свою преждевременную смерть, в то время как правительство Его Величества не может судить о моральных качествах ни одной из своих жертв.