Еще тогда, глядя в мамины глаза, он не столько понял, сколько почувствовал, как снова запустить время и что с ним надо делать, с этим временем, то есть с жизнью своей.
В ночь после похорон его взяла к себе соседка.
Сережа дождался, пока все уснут, и вылез через окно.
Стояла деревенская, черная, непроглядная ночь. Небо стало высоким, каким бывает только по ночам. Тишина залепляла уши. Собачий лай лениво разносился, как бы подтверждая, что жизнь под этим высоким миром все-таки окончательно не завершилась.
Страха Сережа не испытывал. Это ведь была его жизнь. И его мир. А он уже твердо знал и на всю жизнь усвоил: бояться следует только чужаков.
Сережа зашел в свой дом. Достал свечку, запалил ее, чтобы хоть что-то разглядеть.
Он брал иконы, кидал на пол и топтал их. Спокойно и деловито.
Лик смотрел на него грозно и удивленно.
Сергей ударил по Лику каблуком, прямо по глазам и прошептал:
Нет тебя! Не зырь на меня, нет тебя и все! Ты меня просто обманул! Обманул!
Потом собрал убитые иконы, вышел во двор, в ямке зажег костер.
Сережа смотрел на то, как сгорает его вера, и хотел испытать какое-нибудь победительное, радостное чувство. Но оно не испытывалось. Почему-то хотелось плакать.
Он дождался, пока костер догорит, и снова зашел в дом. Подумал взять что-то на память, мелочь какую, безделицу. Но почему-то передумал. Словно испугался печали будущих воспоминаний о той жизни, которой не случится более никогда.
Вышел. Запер дверь на замок. Повертел в руках ключ, раздумывая, куда его деть, и зашвырнул в ту самую ямку, где еще тлели остатки икон.
Не оглядываясь, пошел по черной, незрячей дороге, совершенно не понимая, зачем и куда он идет.
Он совершенно твердо знал не умом своим, а сердцем что в деревне оставаться ему более невозможно, потому что, если жизнь кончилась, то она должна завершиться вся, целиком, полностью, без единого остаточка.
А еще Сережа чувствовал своей чуткой мальчишеской душой, что дорога мудрей человека и то, чего не знает человек, то непременно ведает путь и приводит обязательно туда, куда надо прийти.
Так и двигался по дороге, которая то исчезала, то возникала вновь. Шел спокойно, без паники, даже вовсе без страха. И ветки его не хлестали, и болота не попадались шел, словно по ковру.
И снова Сережа подумал, что этот мир: бесконечно звучащий лес; деревья, которые все время клонятся, будто приготовились сорваться со старта, как бегуны; шишки, хрустящие под ногами; ручей, наполненный тягучей, прозрачной, ледяной водой; и даже солнце, что хитро показывало свой веселый желтый глаз из-за крон деревьев все это принадлежит ему, это его жизнь и его мир. А потому ничего дурного из этого мира прийти не может. Дурное приходит от чужих, которые только прикидываются людьми.
И не то чтобы тринадцатилетний Сережа именно такие мысли и думал. Нет, конечно. Зачем? Он ровно так чувствовал, а это гораздо важнее.
О том, что случилось с мамой, Сережа не вспоминал. Это страшное воспоминание осталось где-то позади. Оно вытолкало его из прошлой жизни, а само осталось жить в ней. И Сережа уходил все дальше, унося в себе ужас того дня, неверие в Бога и невозможность возвращения.
Он шел, совершенно не понимая, куда идет, но двигался уверенно и быстро, словно человек, твердо знающий цель своего пути.
Храм вырос на краю леса, неожиданно и прекрасно, как видение.
Сначала Сережа увидел Храм, а уж потом понял, что стоит этот красавец на берегу реки, а за ним раскинулась деревушка.
Надо было обойти Храм и пойти в деревню попросить поесть.
И тут Сережа вдруг отчетливо осознал: теперь придется жить подаянием. Потому что больше нечем.
Эта ясная, а оттого еще более неприятная мысль напугала его. Как это: просить у незнакомых людей еды? А может, предложить какую подмогу? В деревне всегда найдется ожидающая своего часа работа, тем более сейчас, когда мужчины на фронте.
Мысль пыталась пробиться сквозь усталость и не смогла. Захотелось спать. Странное дело: не было такого желания, и вдруг сон навалился теплой шкурой, обволакивал, не позволял идти.
Сережа знал, что сон надо уважать, если не подчиниться ему, все одно: толку не будет. Уж ежели накроет тебя теплая шкура сна, то никакие мысли, а тем более решения сквозь нее просочиться не смогут.
Мальчик рухнул на землю, прислонился спиной к дереву и тотчас уснул тем прекрасным, без сновидений, глубоким сном, которым всегда засыпают люди, без боязни отдающие сну и душу, и тело, и мысли.
Проснулся, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд.
Над ним стоял невысокий человек в рясе священника. Длинная, почему-то казавшаяся нелепой, борода; волосы, убранные в хвостик.
Мальчик никогда не видел мужчин с хвостиком и потому непроизвольно улыбнулся.
Священник улыбнулся в ответ. Улыбка у него была добрая и тихая. Но Сережа вспомнил, как улыбались немцы, и нахмурился.
Издалека ли идешь? поинтересовался священник.
Сережа не знал, что ответить. Он испугался, что священник отведет его в милицию, а оттуда наверняка отправят в детский дом.
Мальчик даже привстал, готовый бежать.
Меня Филаретом зовут, представился священник.
Имя было до того смешным, что Сережа опять улыбнулся.
Правильно, сейчас и так времена грустные, зачем печалиться. Филарет рассмеялся тонким смехом. Ибо сказано: «Доколе свет с вами, веруйте в свет».
Нет у меня никакого света, буркнул мальчик.
Бывает, произнес Филарет почему-то очень серьезно. Есть-то хочешь, небось?
Есть хотелось до головокружения.
Пойдем тогда, что ли? Филарет протянул руку. Зовут-то тебя как?
Сергей Сторожик я.
Ну, Сергей и Сергей. Пойдем, что ли, Сергей?
Сергей оперся о руку Филарета. Рука была твердая, сильная.
Филарет пошел к Храму, Сережа двинулся за ним. Он не очень понимал, куда и зачем идет. Перед глазами стояла миска с дымящейся картошкой, и эта фантазийная картина перекрывала все его мысли, размышления и сомнения.
Шли они по той самой дороге, что вела из Сережиной деревни. Дорога эта упиралась в Храм. А дальше дороги не было. Дальше начинались какие-то иные пути.
В пределах Храма стоял дом отца Филарета. Большая, стройная, солидная изба в несколько комнат. Так у них в деревне только председатель жил, а у всех остальных похуже домишки были, погорбатей.
На стенах- фотографии красивой женщины и мальчишки. Фотографии делали стены глазастыми, и Сереже казалось, что дом смотрит на него каким-то неведомым чужим прошлым.
Это жена моя, сказал Филарет, доставая из печи картошку. Ириной звали. Померла во время голода. А это сын наш, Егор. На фронте сейчас. Чё-то вестей не было давно от него.
Подошли к столу. Сережа сел, а Филарет не садится. Ничего не говорил, просто стоял и смотрел на Сережу.
Пришлось встать.
Отче наш, Иже еси на небесех! начал Филарет молитву. Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
Филарет перекрестил картошку и огурцы на столе, перекрестился сам.
Зачем надо читать молитву перед едой и креститься, Сергей не понимал, однако сам креститься не стал.
Филарет поглядел на мальчика. Не зло, а скорей хитро. Перекрестил его и произнес спокойно:
Ну, что ж, приступим к трапезе.
Ели молча.
Сережа старался есть не торопясь, солидно, как мама учила. Получалось плохо. Картофелины сами прыгали в рот и проглатывались мгновенно.
А Филарет все подкладывал. И молчал.
Когда картошка закончилась, Филарет разлил чай. Чай ароматный, вкусный, с травами.
Сережа разомлел. Уже совсем близко замаячил сон. Уходить не хотелось.
Идти-то есть куда? спросил Филарет.