Отправной точкой каждой из трех частей работы становится предельно суженное личное пространство интеллектуала в эмиграции. Его дополняют размышления более обширного общественного и антропологического охвата: они касаются психологии, эстетики, науки в ее отношении к субъекту. Завершающие каждую из частей афоризмы подводят, в том числе тематически, к философии, никоим образом не претендуя ни на завершенность, ни на окончательность: все они призваны обозначить точки входа или наметить модели для грядущего напряжения понятия{10}.
Непосредственным поводом для фиксации этих мыслей стало пятидесятилетие Макса Хоркхаймера (14 февраля 1945 года). Записывал я их в то время, когда мы, приняв в расчет внешние обстоятельства, вынуждены были прервать совместную работу. Книга выражает благодарность и верность, не признавая никакого перерыва. Она свидетельство dialogue intérieur[3]: в ней не найдется ни одного мотива, который не принадлежал бы Хоркхаймеру в той же мере, как и тому, кто нашел время облечь его в определенную формулировку.
Специфическим подходом Minima moralia, а именно попыткой изложить некоторые моменты совместной философии, исходя из субъективного опыта, обусловлено то, что отдельные ее части не всегда выдерживают проверку философией, частью которой они сами же являются. Это находит выражение в свободе и необязательности формы, в отказе от подчеркнутой теоретической взаимосвязанности. В то же время такого рода аскетичность призвана отчасти загладить ту несправедливость, что некто в одиночку продолжил работу над тем, что может быть завершено лишь совместными усилиями и от чего мы оба отступаться не намерены.
Часть первая
1944
Жизнь не живет.
Фердинанд Кюрнбергер{11}
1. Марселю Прусту. Сыну состоятельных родителей, выбравшему неважно, в силу таланта или по слабости характера, так называемую интеллектуальную профессию, будь то художника или ученого, приходится особенно тяжело в окружении тех, что именуются одиозным словом «коллеги». Тяжело не только потому, что они завидуют его независимости, не верят в серьезность его намерений и предполагают, что он тайный эмиссар власть имущих. Подобное недоверие, хотя оно и свидетельствует о ресентименте, чаще всего оказывается обоснованным. Однако собственно противостояние таится в ином. Умственная деятельность со временем сама стала «практической», превратилась в предприятие со строгим распределением труда, с целыми отраслями, со своим numerus clausus[4]. Материально независимый человек, выбирающий умственную деятельность из отвращения к постыдному зарабатыванию денег, не склонен этого признавать. За это он несет наказание. Он не «профессионал», в иерархии конкурентов ему отведено место дилетанта независимо от того, насколько он разбирается в своем деле, а уж если он вознамерится сделать карьеру, ему, вероятно, придется перещеголять самого упертого спеца по части решительно отстаиваемой узости мнения. Пренебрежение разделением труда, к которому он склоняется и на которое он в определенной степени способен благодаря своему имущественному положению, выглядит особенно подозрительным: оно выдает нежелание допускать диктуемые обществом правила, а козыряющая своим превосходством компетентность не допускает подобной идиосинкразии. Департаментализация духа есть средство изгнать дух из тех сфер, в которых его не поддерживают ex officio[5], то есть по разнарядке. Средство тем более надежное, чем чаще человек, который отказывается от разделения труда пусть даже только по той причине, что собственный труд доставляет ему радость, обнаруживает, в соответствии с мерками такого разделения, свои слабые места, неразрывно связанные с проявлениями его превосходства. Таким вот образом обеспечивается порядок: одни вынуждены участвовать в этом, потому что иначе не смогут выжить, а тех, кто в состоянии выжить иначе, не пускают на порог, потому что они не желают в этом участвовать. Дело обстоит так, как если бы класс, из которого дезертировали независимые интеллектуалы, мстил им, устанавливая свои требования там, где дезертир надеется найти себе прибежище.
2. Скамейка из дерна{12}. Отношения с родителями начинают претерпевать печальную, теневую метаморфозу. Впав в экономическое бессилие, родители перестали нас пугать. Когда-то мы восставали против той твердости, с которой они настаивали на принципе реальности, против их трезвой рассудительности, которая в любой момент могла обернуться гневом по отношению к тем, кто не отрекается от своих убеждений. Однако ныне мы оказываемся перед лицом якобы молодого поколения, которое в любом из своих побуждений предстает невыносимо взрослее, чем когда-либо были родители; это поколение отреклось еще до того, как вообще возник конфликт, и именно этим питает свою власть, озлобленно-авторитарную и незыблемую. Возможно, во все времена поколение родителей представало безобидным и лишенным власти, лишь когда ослабевали его физические силы, в то время как собственное поколение уже ощущало угрозу со стороны молодежи: в антагонистическом обществе даже отношения между поколениями являются отношениями конкуренции, за которыми стоит неприкрытое насилие. Ныне же эти отношения начинают регрессировать к тому состоянию, в котором им хоть и не известен эдипов комплекс, но знакомо отцеубийство. К символически значимым преступлениям нацистов относится убийство глубоких стариков. В подобной атмосфере устанавливается запоздалое и осознанное взаимопонимание с родителями, какое бывает между осужденными людьми, нарушаемое только страхом, что мы, сами утратив силу, окажемся не в состоянии заботиться о них так же хорошо, как они заботились о нас, пока еще чем-то владели. Насилие, которое применяют к ним, заставляет забыть о том насилии, которое они применяли сами. Даже их рациональные рассуждения, та самая прежде ненавидимая нами ложь, коей они пытались выдать свой партикулярный интерес{13} за интерес всеобщий, обнаруживают предчувствие истины и жажду разрешения конфликта, наличие которого позитивно настроенные потомки радостно отрицают. Даже до напыщенного, непоследовательного и не доверяющего самому себе духа старшего поколения достучаться легче, чем до находчивой глупости молодого. Даже невротические странности и возрастные деформации пожилых отражают их характер, то, что в человеке состоялось, в отличие от патологического здоровья и возведенного в норму инфантилизма. С ужасом следует признать, что зачастую еще и раньше, споря с родителями, поскольку они представляли мир, мы в глубине души были рупором мира худшего в его противостоянии миру просто плохому. Не связанные с политикой попытки вырваться за пределы буржуазной семьи приводят к тому, что мы еще сильнее запутываемся в ней, и порой всё выглядит так, будто семья, та самая злополучная ячейка общества, одновременно является питающей зародышевой клеткой{14} бескомпромиссной воли к другому обществу. В то время как система продолжает существовать, вместе с семьей исчез не только наиболее действенный агент буржуазии, но исчезло и сопротивление, которое пусть и подавляло индивида, всё же делало его сильнее, а то и вообще порождало. Конец семьи парализует силы противодействия. Надвигающийся коллективистский порядок есть издевка над порядком бесклассовым: в лице буржуа он одновременно уничтожает утопию, которая некогда питалась материнской любовью.