Если я однажды, раз и навсегда, перестала быть собой, если мой рот, мой живот, моя грудь не принадлежат мне больше, я становлюсь инородным созданием, все для меня изменяется в этом мире. Однажды, наверное, я ничего не буду знать о себе. Что тогда для меня будет удовольствие, что для меня будут ласки посланных тобою мужчин, я их не различаю, смогу ли я их сравнить с тобой?»
Так она говорит, я ее слушаю и вижу, что она не лжет. Я внимательно следил за ней (проституция и священная проституция не исторический курьез, правда меня долго смущала). Очень возможно, что горящая туника мифов не простая аллегория в ставке. Очень возможно, теперь мне кажется, что эти рефрены побрякушки примитивных песенок и словечки вроде «Я умираю от любви» не простые метафоры. А что говорят бродяжки своим дружкам-любовникам: «Ты у меня в печенках. Делай со мной что захочешь». (Любопытно, как мы, отделываясь от чувства, которое нам непонятно, приписываем его проституткам и хулиганам.) Когда Элоиза писала Абеляру: «Я буду твоей девочкой для радости», она не просто выдумала красивую фразу, она так чувствовала. Но «История О» самое дикое любовное послание, которое когда-либо получал мужчина.
Я вспоминаю Летучего Голландца, который должен был носиться над океаном, пока не найдется девушка, согласная его спасти ценой своей жизни; вспоминается мне и рыцарь Гигемар, который, чтобы излечиться от ран, ждет женщину, готовую страдать так, «как не страдала ни одна женщина». «История О» длиннее, чем лэ, и гораздо более обстоятельна, чем простое письмо. Может быть, и подходить к ней надо издалека. Легко ли сегодня понять язык уличных девчонок и мальчишек, так же как нам непонятны слова рабов Барбадоса. Мы живем в такие времена, когда самые простые истины могут вернуться к нам совсем голыми (как О) под маской гротеска.
Нормальные рассудочные люди охотно говорят о любви как о чувстве легком, без каких-либо серьезных последствий. Они говорят, что любовь доставляет удовольствие, что трение двух эпидерм не лишено очарования. Добавляют также, что очарование и удовольствие бывают более полными для тех, кто в любви фантазер, кто умеет удовлетворять капризы, сохраняя свою естественность и свободу. Я бы прибавил, что, если двум представителям разных полов (или одного) хочется отдаться друг другу, надо это делать радостно, без оков, зачем стесняться. Есть только два слова, которые меня при этом смущают: любовь и свобода. Это антиподы. Любовь это зависимость не только в удовольствии, но и в своем существовании, а также в том, что этому существованию предшествует, в желании быть. Любовь это зависимость от десятков сложновыразимых вещей: от губ (от их гримасы или улыбки), от плеч (от того, как ими пожимают), от глаз (от влажного или сухого взгляда); в конце концов, от тела другого с его умом и душой, от тела, которое в каждое мгновение может быть ослепительным, как солнце, или холодным, как снежная пустыня. Совсем невесело через все это пройти, все наши будничные терзания в сравнении с этим смешны. Подумайте, как вздрагивает женщина, когда родное ей тело возлюбленного наклоняется к ее ногам, чтобы поправить язычок на туфельке; ей кажется, все видят ее страсть. Да здравствует хлыст, да здравствует ошейник При чем же здесь свобода? Любой мужчина или женщина, которые через это прошли, скорее, будут рычать и ужасаться, исторгать ругательства по этому поводу. Ужасов в «Истории О» вполне достаточно. Но мне порой кажется, что в этой книге в неменьшей степени, чем женщина, подвергнуты пыткам особый образ мыслей, некая точка зрения.
Правда о бунте
Странная вещь это счастье в рабстве, оно дает нам пищу для размышлений. В семьях теперь нет речи о праве супругов на жизнь или смерть, в школах отменены телесные наказания, супружеские пары не помнят о том, что когда-то существовала для них карающая исправительная система, позволяющая загонять провинившихся в подземелье, а еще раньше и вовсе обезглавить. Чаще всего мы пытаем друг друга анонимно и незаслуженно. Более страшная современная пытка, конечно, это город, сожженный во время войны в мгновение ока. Избыточная нежность отца, воспитателя или любовника оплакивается ударами бомб, напалмом или атомным взрывом. Все происходит так, как будто в мире в изъявлении насилия существует равновесие, просто к насилию над человеком человечество утратило вкус, забыв его смысл. Я не сержусь на женщину, которая его обрела как подарок. И я даже не удивлен.
Вообще-то говоря, у меня не так много идей по поводу женского сословия, меньше, чем мужчины имеют обычно. Но я удивлен тем, что женщины, оказывается, тоже имеют какие-то соображения. Даже не просто удивлен, а очарован. И, как следствие этого, я начинаю думать, что они чудесны, и не перестаю им завидовать. Чему завидовать?
Я с грустью вспоминаю о своем детстве. Но грусть у меня вызывают не юношеские прозрения, о которых часто пишут поэты. Нет. Я вспоминаю о том времени, когда я чувствовал себя ответственным за всю землю, за весь земной шар. Я воображал себя то чемпионом по боксу, то поваром, то политическим оратором (и это тоже), то генералом, то вором, то краснокожим, то деревом, то скалой. Вы мне скажете, что я просто-напросто играл. Да, для вас, взрослые, я был занят игрой, но для меня все было иначе. Именно тогда я держал в своих руках весь мир, именно тогда я болел его болью и переживал все его опасности: я был универсален. Вот к какой мысли я хотел бы подвести.
Женщинам на протяжении всей их жизни дано быть детьми, которыми мы все когда-то были. Женщина способна делать многое из того, чего я решительно не умею. Она умеет шить. Она умеет готовить. Она знает, как разместиться в квартире и какие стили никак не могут соседствовать (я не скажу, что она умеет делать все исключительно хорошо, но ведь и я тоже не был безупречным краснокожим). Женщина умеет еще многое другое. Например, она находит общий язык с кошками, собаками, она знает, как разговаривать с этими полусумасшедшими с детьми, именно она первая учит их космологии и хорошему поведению, гигиене, рассказывает им сказки и т. д. вплоть до первых звуков на фортепьяно. Короче, мы мечтатели с детских лет, с того времени, когда в одном человеке жили тысячи других. Но кажется, что только женщине дано быть сразу всеми женщинами и мужчинами на земле. Вот что удивительно.
В наши дни часто повторяют, что все понять это все простить. Может быть! Но мне казалось, что для женщин, наоборот, все простить значит все понять (так они универсальны). У меня есть немало друзей, которые меня принимают таким, как я есть, и я их тоже принимаю такими, каковы они есть, и у нас никогда не было ни малейшего желания изменить друг друга. Более того, я наслаждался, и они тоже, со своей стороны, наслаждались тем, что каждый из нас так похож на самого себя. Но нет ни одной женщины, которая не хотела изменить мужчину, которого она любит, или сама не изменялась бы сразу, как только влюблялась. Все происходит так, будто пословица лжет. Достаточно все понять, чтобы никогда ничего не прощать.
Нет, Полин Реаж многое себе прощает. И я иногда думаю, что она не преувеличивает: все женщины подобны ее героине. Не один мужчина с ней охотно согласится.
Почему я так сожалею о пропавших требованиях негров Барбадоса? Потому, наверное, что тот блестящий, объединивший их в воззвание анабаптист, который приложил к ним руку, ограничился общими местами, тем, к примеру, что всегда существуют рабы (это очевидно); тем, что они одни и те же (об этом можно поспорить), что нужно привыкнуть к своему сословию и не тратить зря время на наказания, а использовать его для игр, медитации или обычных удовольствий. Короче, мне кажется, что пастор не сказал всей правды, утаил ее: рабы Гленеля были просто влюблены в своего хозяина, они не могли жить без него, как без своих цепей. И вот тут звучит та же правда, что в «Истории О», та же решительность, та же непостижимая благопристойность. Как упрямый ветер дует через все щели закрытого дома, так сквозь толщу времен пробиваются оставшиеся без ответа вопросы.