Требовался переводчик, способный отличить хотя бы хлыст от хвоста. Расширялись международные связи, приглашенные из Интуриста толмачи не улавливали важные оттенки в переговорах между конниками, и наши лошади несли лишний вес. «Лошадям переводишь?» на мой счет шутили остроумные люди. Случалось, и лошадям. Выменяли американского рысака, директор ипподрома Долматов мне говорит: «Потолкуй с заморским жеребцом по-ихнему, а то наши с ним объясняются по матушке, он не понимает».
Исключительное положение среди породистых лошадей и первоклассных конников, так называемых крэков (от англ, crack, хлопок хлыста), имело и унизительную сторону. Мастера призовой езды нашли, что я лишен tact equestre, чувства лошади. «Ни рук, ни головы у тебя нет, только язык привешен», решили волшебники вожжей. «Руки» способность управлять, «голова» понимание «пэйса», от английского расе, напряжение борьбы на беговом кругу. Всё же заведующий производственным отделом ипподрома, Горелов Константин Иванович, разрешил записывать меня на призы, для выполнения плана. Каждому рысаку полагалось пробежать на приз четыре раза в месяц. Меня сажали на «безногих», у них ноги, конечно, были, не было резвости в ногах. Выезжал я на круг, как полагалось, под номером, в цветах конюшни от конзавода Саратовской Области камзол синий, рукава и картуз черные. Горелов теплел ко мне, видя, что я безропотно глотаю пыль, приезжая «в спину», следом за мастерами. Публика оставалась мной недовольна. «Хватит темнить!» подходя к финишу, слышал я крики с трибун. Думали, нарочно проигрываю, а с меня было довольно, что есть у меня свое место среди мастеров, с ними принимаю старт, на финише прихожу за флагом. Флага в мое время уже не ставили, но соблюдали допустимую меру отставания сто пятьдесят метров.
«Лошадь хороший зверь».
«Вишневый сад».«Вожжи в руках», услышал я от первого моего наставника, саратовца Козлова Сергея Васильевича, наездника заводского (слово завод означает разведение лошадей). Добивался я у Сергея Васильевича, почему у меня лошадь идет боком, а у него на чистом ходу.
Совершенствовался на ЦМИ (Центральном Московском ипподроме) у Грошева Григория Дмириевича. После езды и уборки столичный мастер из мастеров читал мне лекции, однако усвоить услышанное у меня не хватало рук. Браться за вожжи, брался, но о чем слышал в теории, на практике не претворялось. Старался перенять красочность конюшенной речи. Спрашиваю, чем прибывшие с конзаводов двухлетки отличаются от уже взятых в езду рысаков. «Зверем пахнут», говорит Грошев. Так, касательно всякого конского волоска, изъяснялся наездник. Между собой конники говорили грубовато, но едва заходила речь о лошадях, выражались картинно, что называется, по охоте, как и подобает этому живописному делу. Владение хлыстом, посыл, сборка, понимание пэйса, величие былых мастеров все это сверкало в их устах и у меня перед глазами, однако вставала грань, за которой объяснения бессильны: «Вожжи в руках!» У меня рук не оказалось, моя роль в конном мире ограничилась языком. Когда приезжали зарубежные заправилы бегов или скачек, я их сопровождал по ипподромам и конным заводам нашей страны.
Посетил страну англичанин Форбс, ветврач королевский. Побывали с ним в Кремле. У гробниц Архангельского собора, рассматривая усыпальницы российских властителей, англичанин говорит пораженный последовательностью: «У вас же опять должен быть царь». Возражаю: «У нас революция была!» Он: «Была и у нас, а совершилась реставрация». В ответ цитирую Ленина: «Мы идем другим путем».
Тогда же американец Сайрус Итон, железнодорожный магнат, протянул нам руку дружбы, ему присудили Ленинскую премию мира и вдобавок подарили тройку. За океан доставил тройку Фомин, прославленный кучер. Лошади у него плясали, как у Ивана-дурака из пушкинской сказки, в его руках тройка произвела в Америке фурор. Но через год коренник по кличке «Водопад» стал на правую переднюю жаловаться, захромал, и решили отправить ленинскому лауреату ещё одну тройку. Фомин в то время лечил ушибленное колено, сопровождать вторую тройку выпало нам с Шашириным, лошадиным доктором. Мне доверили сесть на козлы в качестве кучера. «Кому вожжи вручаете? Он же без рук!» говорили Горелову. К. И. отвечал: «Зато не нужен переводчик, ведь попадаются не имеющие понятия, каким концом лошадь тянется к овсу, с какого калится».
В Институт Мировой литературы (ИМЛИ), где я числился, Горелов направил запрос с просьбой отпустить меня на месяц в Америку. Институт не отказал, но в изучении литературы требовалось закончить всё, что я занятый лошадьми со дня на день откладывал. Когда до отъезда остался один день, у меня на проездке с недосыпу пошла носом кровь. Бывало с детства, врачи утешали: «Зато не хватит тебя удар. Покапает и перестанет». Не выпуская вожжей, считаю звезды, гляжу в небо.
За океаном
С. Т. Кольридж. «Старый моряк».Перевод Н. Гумилева.«Корабль плывёт, толпа кричит»
С тремя жеребцами, снятыми с бегов, отправлялись у погрузочной платформы ипподрома. Сцепщик написал на вагоне «ЛОШАДИ» и мы поехали. До Мурманска добирались товарником. «В Америке будем к одиннадцати вечера» уверял Шаширин, он уже бывал за океаном с «Анилином», жеребцом высокопородной линии, до войны у нас такой не было, досталась по репарациям. Шаширин вспоминал: «Оррригинальный жеребец». В одиннадцать вечера в Америку однако не попали.
Прежде чем сцепщик написал «Лошади» и мы поехали, много друзей хотели сказать нам напутственное слово. Проводы затянулись, доктор уговаривал: «Расходитесь, а то мне ничего не останется для наружных втираний лошадям!». Возникали всё новые лица, каждый приходил с добрым словом и делом. Когда никому неизвестное лицо попробовали спросить, почему так решительно протискивается в вагон, прозвучал контрвопрос: «А кто гвоздь прибил?!» И все увидели гвоздь, державший снаружи металлический люк окна. В дороге, особенно перед сном, незнакомец приходил мне на память. Грохотал и лязгал вагон, но люк окна не прибавлял ничего к ужасному шуму.
На узловых станциях состав подлежал переформированию. Однажды ночью, лежа на сене и чувствуя толчки, слышу шелест бумаги: в пути пришлось дописывать Предисловие к переводу английской книги. Рукописные листы сползли с кипы сена под копыта кореннику по кличке «Купол», топчет жеребец бумагу и стрижёт ушами, недоумевая, что у него под ногами шуршит. Следы кованых копыт на рукописи остались. В издательстве «Прогресс», куда из Мурманского карантина была мной отправлена срочная писанина, озадачились, зачем, с какой целью, текст истыкан гвоздями, но всё же в книге «От Мэлори до Элиота» предисловие мое поместили.
В Мурманске нас окутывал сумраком арктический день и поглощала мраком полярная ночь. Макабризм озвучивался (говоря на англо-русском наречии) пронзительным визгом. В дальнем углу карантина поросенок, родившийся без заднего прохода и после принятия пищи лишенный возможности облегчиться, голосил, надрываясь, в ожидании врачебной помощи. Визг по-прежнему стоит у меня в ушах, но дождался ли поросенок помощи, не скажу, нас отправили в порт на погрузку. Лошадей вели затемно под прожекторами. Грузчики поражались зрелищу из сказки про Конька-горбунка.
«Государь был в Роттердаме, где заметил он статую Эразма».
Пушкинская «История Петра».В Атлантику шли через Балтику на транспортном судне. Первая стоянка в Антверпене, нас с доктором на берег не выпустили, не удалось увидеть «Ночной дозор». О картине Рембрандта я слышал от деда, своими глазами видевшего: в темный зал входишь и на тебя идут люди. В Роттердаме выпустили, но от лошадей надолго отлучиться нельзя, до статуи Эразма не добрались. В музее осмотрели череп гуманиста, вместилище мозгов, которыми ворочал ум, создавший «Похвалу глупости» отправной пункт современности. Родоначальник мышления Нового времени изобличал глупость больших умов, клеймил выдающихся узколобых ученых, изничтожал великих бесталанных писателей, разоблачал всевластных лживых правителей, изображал злобных безбожников и насмехался над ханжеством рьяно верующих. Достойных доверия не нашлось (в 1515-м году). То же самое скажет Гек Финн: «Чтобы совсем не врамши, таких не видал», мой литературный герой.