Я научный работник по физкультуре. Физическая культура это стержень здоровья в нашей стране. Разве мне можно дать мой возраст? Утренняя зарядка способна сделать все: вылечить без лекарств, сделать человека сильным, жизнерадостным. Посмотри на себя в зеркало: какая ты дохлая и спина колесом. Ноги на ширине плеч, вдохнуть! командовала она. Присесть и-и глубокий выдох. Ноги на ширине плеч! продолжала она петь спортивную осанну. Пальцем правой руки достать левое ухо!
А пяткой левой ноги достать правое ухо, дерзила Женя.
Делать зарядку ей было скучно, а бабушка не настаивала. Она устроилась на какую-то ночную работу, и Женя укладывалась без нее. Тамара ложилась рано, ворочалась на неудобной раскладушке, что-то бормотала, иногда вскрикивала в беспокойном сне, Женя пугалась ее, спящую, освобожденные от заколок, разбросанные по серой наволочке волосы Тамары утрачивали угольную черноту, становились дымчатыми, обволакивали еще молодое лицо с толстой кожей и щеточками ресниц. Словно какие-то темные волны качали Тамару и несли ее вдаль. Женя, зарабатывая ангину под открытой форточкой, разглядывала полузанесенные трамваи за окном, наверно, они разговаривают о своей трамвайской жизни, думалось ей, кого сегодня везли «Помнишь, говорил один, в ледяной кольчуге, ту бабу, ты еще отрезал ей ноги на прошлой неделе, так я ее сегодня вроде опять видел». «Она уже не баба, отвечал второй, красномордый, а целая бабка, целехонькая, оказалось».
Женя ложилась лицом на большую книжку с картинками, смежала веки, читать она еще не умела, только знала некоторые буквы. Белые птицы, как войлочные шляпы, садились на кусты Ей виделось, как «в то хмурое утро Принц, как ему было велено, отскоблил кастрюли, помыл полы, а мачеха эта жирная каракатица с ее крючконосыми дочерьми все не унимается, грозится, что завтра он будет чистить уборную, совсем беспросветная жизнь, и тогда он сбежал от них в сельский клуб, танцевал с Золушкой, с перепугу потерял с ноги валенок, а она нашла обувку и полюбила его»
БЕСТИАРИЙ. Верблюд никогда не плюет в душу, в крайнем случае отмечает плевком опротивевшее человеческое лицо, жестокость в червивой улыбке. Большегубая морда, иссеченная ветрами пустыни, выпуклые, всезнающие глаза историка. Двугорбое чудище, терпение и упрямство беспредельной войны. Один огромный курган над Россией, другой дымный горб над Японией, где, вопреки всему, весной сорок пятого полыхнула розовым, зацвела сакура
Этого монстра, дракона беды вызволил на свет Тот, кто уединенно жил на острове Патмос, и не стоит, бесполезно выуживать намеки на Цезаря в Откровении Иоанна, это такое же никчемное дело, как искать муху в простате. Он слепил свое видение из пламени закатных облаков, вычленил из сонма ангелов с трубами, выпустил его в мир. В каком-то смысле он пустил его по миру, потому что, когда зверь Апокалипсиса оказался в земных пределах, он был похож на подбитый танк, на спустивший воздух дирижабль. Закорючка хвоста напоминала поверженный вопросительный знак. Сотрясая прутья клетки, в которую его заключили, зверь прижимал к впалой чешуйчатой груди, словно карточки лото, три шестерки, но это не возымело действия на клеточном уровне. Дожидались эксперта. Зверь смердел (как геенна огненная), к тому же эта ущербная тварь с головой млекопитающего оказалась говорящей и такое понесла что видела Христа и трапезничала со святыми, несмотря на их вопли «Изыди!». На третий день, намаявшись без еды, зверь прохрипел утробным голосом: «Да накормите же меня! Человеком! Я вам еще многое поведаю». Но люди устали от пророчеств. Повалил крупный снег, превращая дракона в пингвина. Постепенно он сросся со стеной снега, полностью растворился в ней. Сгинул. «Был и нет», как сказано в Откровении. Возможно, полетел дальше предрекать и науськивать. Апокалипсиса (в очередной раз) не случилось. Но долго искрила пустая клетка и сотрясалась, как в пляске святого Вита.
5
Юсио Танака, двадцатидвухлетний летчик из отряда камикадзе, в это раннее апрельское утро встречал свой смертельный рассвет. Плоское солнце над розовым горизонтом было похоже на розовую филиппинскую черепаху, в голове Юсио наряду с гибельной четкостью предстоящего роились обрывки видений, и он не помнил, побывал в детстве на Филиппинах с отцом или это было продуктом его снов. Все уже было не вполне реально.
Розовая филиппинская черепаха, вышедшая на охоту.
Он и сам хотел принести себя в жертву, иначе бы не стал камикадзе. Двенадцать молодых летчиков, выстроившихся на плацу, и командир отряда казались ему серо-зеленой бороздой на фоне маленьких пальм Йокогамы. Суровость и краткость его предназначения, боевого задания вступали в явное противоречие с детской голубизной материи неба. Юсио подумал о старшем брате Мацумото, сражавшемся в Квантунской армии, брат будет с гордостью вспоминать о нем.
Он знал, что наутро умрет, но прощание с женой, потонувшее в жа́ре последних объятий и уже бессмысленных слов, оказалось неимоверно тяжелым. Ее кукольное лицо, ночная рубашка, залитая слезами. «О тебе позаботятся, хрипло говорил он. Ты ты не будешь знать горя». Он поднял на руки годовалого сына, прижал к гулко бьющейся груди заспанного его; отросшие мягкие волосики щекотали щеки. В отряде поощряли женитьбу камикадзе, ведь в браке рождаются дети, таким образом они успевали оставить потомство.
Когда Юсио был ребенком, в Йокогаму приезжал театр кабуки; аляповатые маски показывали, являли волшебство, великолепие смерти.
Их, предоставивших жизнь родине, никуда не выпускали из этого «вольера». Еще Кун Фу-цзы[2] говорил: будь верен выбранному пути. Но как тускло, однообразно текли дни, лишь иногда под дробь барабана исполнялись танцы в честь Будды, полные неистовых прыжков. Считалось, что во время поминовения являются души усопших, вылетают из пещеры облаков. «Мистической птицей Чору», вздохнув, подумал Юсио. Патриотический дым на мгновение покинул его сознание, и манящее жальце жизни мягкой бритовкой резануло его. Как не хотелось оглохнуть на птичье пенье, не видеть чуть покрытые шапкой лепестков сердечки цветов, превратиться в ничто. Но Юсио подавил в себе минутную слабость. «Я до конца выполню свой долг», непреклонно подумал он и смахнул локтем легкую паутинку, слетевшую ему на волосы с циркульного пальмового листа.
Коренастый капитан, похожий на обожженный в печи сосуд, отделился от своих обреченных юнцов и обхватил Юсио традиционным прощальным объятьем. Когда капитан говорил, два клыка, если смотреть сбоку, заметно выступали.
Ты умрешь за землю Ямато[3], во славу императора!
Слава императору! подхватили голоса на плацу.
Быстрыми шагами, стараясь идти твердо, Юсио подошел к самолету, заправленному, как положено, для полета в одну сторону, щелкнул дверцей кабины, опустился на сиденье. Махнуть рукой не полагалось, он же не на прогулку отправлялся и не на обычное задание. Негромко взревел мотор, как бык при виде матадора, шустро забегали стрелки приборов. Разбег был совсем небольшим, и вот уже он качается в смертельной люльке, в давящем на лоб шлеме, не глядя по сторонам, упершись глазами в карту. Впрочем, и без нее он знал, разведка доложила, где находится цель, бороздит воды вражеский эсминец. Непроницаемый и неуязвимый стальной ящер, казалось с небольшой высоты, идет зигзагом, вспенивая кормой сердоликовую воду. Юсио не воспринимал этой зловещей красоты. Сейчас он начнет снижаться, не стоит идти на второй круг. Сейчас он отдаст жизнь за императора, врежется вот сюда, он уже наметил, в металлический овал палубы. Юсио подхлестывал себя, превращаясь в бесстрастный и неразборчивый механизм смерти. Он предвосхищал, как взрыв от удара разрежет, раскроит эсминец пополам и он никогда уже не ощерится, гордый и независимый; упоение мести как бы отодвигало собственную неминуемую гибель. Но все случилось совсем не так, иначе. Он не заметил мощную зенитку, по нему открыли огонь. О чем думает камикадзе в последние секунды своей жизни? Да ни о чем ни об исполненном долге, ни о своих близких, провалившихся в тартарары. Комбинезон на нем задымился. Обломки сбитого самолета, этого уродца, никому уже не нужная полуда, металлическая чешуя сыпались в воздухе, влекомые притяжением маслянистой воды, и сам Юсио, такой же бестрепетный в шипящем брезенте комбинезона, стремительно падал в глубину, в прохладу, способную остудить молодые глупые порывы, приравненные к долгу.