Мне разрешают, (нет, вы только представьте!), мне разрешают печатать на печатной машинке. И потом даже (Даже!) дают настоящую (НАСТОЯЩУЮ!!) печать и чистый листочек, и мне можно (МОЖНО!!) ставить печать на чистый лист. Чистый кайф на чистом листе. Помню, как я маленькая печатаю на печатной машинке, тыкаю методично крошечным пальчиком в клавиши, перетаскиваю жужжащую штуку с бумагой. Шлепаю печатью на бумаге. Очень нравится занятие. В какой-то момент мама сворачивает это действо, говорит, что нужно работать на машинке. Не будем мешать! Никто не говорит такого, не выгоняет, а мама говорит. Грустно.
Маленькая бровь ползет вверх от недоумения, Никто же ничего такого, ну мам, ну не говорил. Зачем ты так?! Безусловно я не говорю этого вслух, но эмоцию помню. Не надо так, правда. Маме важно не помешать. Маме важно быть хорошей. Я вырастаю и знаю это наверняка. Я имею право уважать эту необходимость равно как и имею право ее не понимать.
В этом году я внезапно оказываюсь на выставке. Выставка литографий картин Магритта. Везде инсталляции зеленых яблок, яблок, яблок. Я слышу знакомый моему подсознанию звук. Даже не задумываюсь, что это. Начинаю оглядываться в поисках источника. И вдруг печатная машинка. Она стоит на полу. Мы начинаем разговаривать о печатных машинках в принципе.
Вдруг внезапно обухом словно по голове прилетают образы я вспоминаю в лицах, звуках, запахах это событие. Как печатала на печатной машинке у мамы, как мне хотелось больше и больше, и в какой то момент сказали хватит. Как я печатала и перетаскивала, шлепала буквы, свои впечатления. Делюсь прилетевшим воспоминанием, печатаю на ней на этой нынешней живой полуубитой раритетной развалине. Букв не хватает, но звук шлепающей клавиши и перетаскиваемой строки все также нафталиново-хорош. Будоражит и мурашит.
***
Мне 4, прабабушка "лечит" меня водой. Она зажигает спичку, что-то шепчет в кружку с водой, поплевывает туда, тушит в воде спичку. Мне нельзя смотреть, как она волшебнит воду, но я подглядываю и подслушиваю. Роль межкомнатных дверей у бабушки выполняют занавески, поэтому я просто стою в дверях, кося глазом в межшторную щелочку. И ухом тоже кося, конечно. Прабабушка наконец зовет меня, и я остаюсь с ней в комнате один на один. Мне при ней неловко, я ее как будто побаиваюсь. Она крестит меня этой водой, брызгает. Пришептывает и приговаривает. Спрошу маму потом, что это было чтобы я была спокойнее и чтобы снять страх. Мама говорит, что я сильно испугалась соседской собаки однажды. Мама говорит, что прабабушка лечит немножко, но она не такая сильная как соседка. Вспоминается это уже во взрослом возрасте. Эмоции свежи, словно и не было этих трех десятков лет.
Я у бабушки в деревне. В комнате, где я сплю вместе с мамой, когда мы приезжаем к бабушке. Я лежу на кровати, кровать застелена мягкой периной. До сих пор мягкая кровать выбивает в голове стойкую и теплую ассоциацию с детством. Каждый раз, когда я делаю что-то чересчур по маминому мнению, она делает мне замечания. Я вырастаю и нахожу в себе, что я всегда недо статочно успешна, -статочно худа и стройна, статочно хорошо готовлю, и многое многое другое. Кровать мягка и маняща. Я разбегаюсь, прыгаю и проваливаюсь в несколько перин и кучу подушек. Восторг и регина-не-балуйся, но восторга все равно больше.
Мама мажет мне опрелости детским кремом, он пахнет и дичайше щиплет, я хнычу и плачу. Мама говорит, что так нужно, и шикает на меня: Не может он щипать, это детский крем. Я плачу сильнее, мама стирает крем, и все равно щиплет. Мне пусто внутри мне не верят, не сочувствуют, не принимают, не помогают. Не чувствую причастности и защищенности. Не верят!
Пишу и ловлю мысль о том, что детство именно то теплое и ласковое, оберегающее и нежащее, что мы лелеем и вспоминаем во взрослости ассоциируется у меня с бабушкой. Я звала бабушку бабой Надей. Сейчас катаю на языке бабушка, бабулечка. Стеклянный шарик будто перекатывается на языке, юркий и вездесущий, ласковый и гладкий, вобравший в себя тепло и делящийся им. Откуда в русских селеньях взялось это вбивающее колья-сваи в детскую еще-не-нервную систему баба?? Нас с детства не учили любить. Учили бить, отбиваться, а вот лю-бить, со-чувствать, под-держивать и даже просто быть рядом не учили.
Бабушка часто рассказывает мне сказки старые известные или сочиняет на ходу новые. Я это очень люблю. У бабушки лишний вес, и я часто лежу прямо на ней как на перине. Бабушка для меня это что-то на теплом про теплое время. Про заботу и участие, про беспричинную бескрайнюю любовь и принятие, про пирожки и огород. А дедушка про клубнику и кроссворды. Мы любим булочки и плюшки, когда нам не хватает любви. Мы заворачиваемся в пушистый плед, когда нам не хватает душевного тепла.
Жизнь 3. Социальная
В городе мама устраивается с папиной помощью на работу уборщицей в мебельный магазин. Я часто хожу с ней на работу. Она в синем халате наматывает на пружинную швабру квадраты ветоши и моет бесконечные пространства бетонного пола. Мокрая тряпка звонко шмякается на бетон.
Брожу среди мебельных джунглей, качаюсь на кресле-раскачалке в торговом зале, общаюсь с грузчиками, разговариваю с пожилой продавщицей фотоальбомов и фототабличек на памятники. Живу полной взрослой жизнью. Разглядываю лица на похоронных табличках. В голове что-то свербит. Мне всегда интересно на табличках правда изображены лица умерших людей? А если это живые люди? Каково им тогда? Это сейчас принято изображать на фототабличках Киркорова в майорской форме или Мадонну в белой офисной рубашке, а там были лица настоящих людей. Какого им на мертвой табличке, если вдруг они живы?
Хожу кругами вокруг бархатного альбома. У меня есть детские фотографии,они собраны кучей в коробке. Альбом бархатный и ярко розового цвета. Я хожу трогаю его, мечтаю о нем. Не помню, прошу ли я его купить у мамы или это продавец расскажет маме о предмете моей страсти. Наступает день, когда мама берет меня за руку и мы идем покупать альбом. Торжественно и празднично! Ликование, восторг, счастье. С мамой через достаточно долгий промежуток времени мы сидим и оформляем альбом вклеиваем фото, добавляем вырезанные картинки из открыток и журналов. Альбом до сих пор со мной, он все такой же пушистый, ярко-розовый и теплый. Его греют воспоминания и я, маленькая довольная я.
Мамина коллега вяжет разноцветные коврики из обрезков ткани крючком, рассказывает про внуков, приносит баурсаки. Мы часто варим картошку в электрическом чайнике на обед, иногда ходим в киоск за весовым мороженым на весь коллектив магазина, редко обедаем с ними за общим столом. Иногда меня отпускают самостоятельно в киоск за печеньем или мороженым с дочерью одной из продавщиц она старше, и вместе мы бежим через пешеходный подземный переход как взрослые.
Помню товароведа с высокой светлой прической тот самый дом на голове. Миядзаки, мне кажется, оценил бы. Ощущение, что отношение к маме как будто бы сверху, несколько покровительственное. Мама смотрит на них снизу вверх. Я это считываю на уровне тонов, полунаклонов подсознательно на автомате. Я просто чувствую это.
Я бегу между гор чего-то деревянного на складе, прячусь сама от себя, сама себя нахожу. Нет, шизофрении нет, раздвоения личности нет, друзей тоже нет. С детства учусь закрывать свои потребности самостоятельно от безвыходности и безвходности. В закоулке с дверьми на полу мелькает ярким бликом что-то. Я наклоняюсь и в самом углу вижу серебряный крестик, дико радуюсь. Ключевое нашла, почти сокровище.
Я самостоятельно передвигаюсь по магазину. Меня знают все сборщики, грузчики, водители, продавцы, директор, товаровед и, мне кажется, уже даже покупатели. Спрашиваю у сборщика, кто потерял не известно. Забираю себе, прячу будто украдкой как неразрешенное. Позже рассказываю маме, мама не одобряет. Радостемер роняет стрелку и все как будто отваливается. Мама говорит, что не нужно было поднимать, потому что это крестик. Блестит на словах налет чего-то нематериального. Крестик я забираю домой и он долго еще болтается в баночке с пуговичками, кнопочками и прочим барахлом.