Сдвиг, который был вызван работой Института живого слова, можно продемонстрировать, сравнив два понятия, которым активно пользовались в 19101920‐е годы. Первое это живое слово, включенное в название института. Второе звучащая художественная речь, которое частично вошло в название Кабинета изучения художественной речи. КИХР был основан в 1923 году Сергеем Бернштейном и продолжил начатую в Институте живого слова работу, но уже в структуре петроградского Государственного института истории искусств.
Живое слово и звучащая художественная речь близкие по смыслу, но лишь отчасти синонимичные термины. Живое слово стремилось объять значительное количество разных сфер, включая политическую речь (митинговая речь, устная агитация и т. д.), религиозные практики, устный фольклор, художественную сферу. Это понятие отсылало разом к символизму (словосочетанием пользовался Андрей Белый в «Символизме»5), библейской традиции, словарю Владимира Даля, а также работам актера, педагога, теоретика декламации и автора книги «Музыка живого слова» Юрия Озаровского (брата Ольги Озаровской). Память о старшем коллеге, вскоре после революции эмигрировавшем и скончавшемся в Париже в 1924 году, была, по всей видимости, дорога историку театра и педагогу Всеволоду Всеволодскому-Гернгроссу, возглавившему Институт живого слова. Преемственность в их подходах несомненна. В свою очередь, принадлежащий Сергею Бернштейну термин звучащая художественная речь появился на излете существования Института живого слова, когда контуры и основные установки новой дисциплины уже сложились. В отличие от живого слова, понятие звучащая художественная речь относится только к явлениям художественной сферы. Это понятие исторично, разом применимо и к «живому» поэтическому перформансу, и к чтению, опосредованному звукозаписью. Оно также охватывает «пограничные» перформативные практики между чтением и сценическим искусством, в центре которых стоит звучащее слово, как, например, коллективная декламация. Звучащая художественная речь отчасти применима к театру, тем или иным образом реализующему эксперимент в сфере сценической речи. Размышляя о терминах, я в конце концов пришел к выводу, что именно звучащая художественная речь служит наиболее адекватным понятием для той совокупности явлений, которой посвящена настоящая книга. Отдавая должное точности формулировки, предложенной Сергеем Бернштейном, я вынес ее в заглавие книги.
В числе общих проблем, которые объединяли исследователей и практиков в 1920‐е годы, особое место занимает медиум литературы. Когда в 1927 году Маяковский заявлял о «расширении словесной базы» современной поэзии, подразумевая под этим обращение к новым медиа, служившим технологической опорой для так называемой второй устности («Я не голосую против книги, писал Маяковский в статье Расширение словесной базы. Но я требую 15 минут на радио. Я требую, громче чем скрипачи, права на граммофонную пластинку»6), это утверждение описывало положение дел уже в настоящем, а не будущем. К 1927 году Маяковский регулярно выступал на радио, а в последующие годы, когда число его выступлений заметно выросло, не ограничивал себя 15 минутами, читая, например, в эфире сцены из своих поздних комедий. Литература устремилась к смежным сферам задолго до появления статьи Маяковского: звук играл ключевую роль в поэтическом перформансе, звукозаписи, радиотрансляции литературных произведений и т. д. В том же 1927 году, за несколько месяцев до статьи Маяковского, в «Новом ЛЕФе» была напечатана приуроченная к празднованиям десятилетия революции статья Сергея Третьякова «Как десятилетить?». Это еще один пример рефлексии о медиуме (а точнее, трансмедиальности) современной литературы:
Газета, кино и радио три основных способа централизованно сноситься с миллионами людей должны быть теми основными стержнями, на которые уже в качестве явлений второстепенных, местных и подыгрывающих будут накручиваться такие вторичные способы воздействия, как театр, концерт, оркестр, речь и т. п.
Газета в этот день есть и путеводитель по пройденным десяти годам, и отчетная ведомость, и афиша праздника, и листок предсказаний, и ноты, которые держит в руках поющая и декламирующая толпа, и показ образцовой советской верстки.
Радио во все углы страны должно разнести слова участников октябрьских боев и старшин послеоктябрьского строительства. Радио должно информировать и идущие колонны и больных в постелях госпиталей. Через радиослуховые трубки любой комнатно-отъединенный гражданин Советского Союза может ежеминутно включиться в течение праздника, обставленного лучшим, что мы имеем в области слова и звука7.
В радио Третьяков видел медиум, адекватный массовому обществу и адресованной ему литературе. С радио он сам будет сотрудничать особенно активно в первой половине 1930‐х годов, участвуя в том числе в трансляциях парадов с Красной площади. Сохранившиеся в собрании Российского государственного архива фонодокументов (РГАФД) звукозаписи трансляций парадов в полной мере отражают лефовские установки и поиски места современной поэзии в новой медиасреде: одно из центральных мест в этих монтажах, составленных из шумов, описаний событий, происходящих на городских площадях, агитационных речей, музыки, неизменно занимает чтение стихов самого Третьякова, а также Николая Асеева, Семена Кирсанова, Веры Инбер и других, часто в авторском исполнении. Разнесенные во времени и пространстве две «башни» петербургская квартира Вячеслава Иванова на Таврической и московская радиобашня Шухова на Шаболовке не только служат символами двух эпох, модерна и авангарда, в русской культуре. Обе связаны с «живым словом», звучащей поэзией и воплощают стремительно и радикально менявшиеся условия ее бытования.
Помимо медиум-специфичности современной литературы, еще один сюжет, занимающий важное место в этой книге, связан с театром. В 19101920‐е годы различным направлениям, связанным с декламацией, предстояло сыграть огромную роль в его развитии в России. В 19101930‐е чтецкое искусство и все его многочисленные ответвления стали пространством встречи исполнительства и современной недраматической, не предназначенной для сцены литературы лирической поэзии или, например, философских текстов, как в случае литературных монтажей Владимира Яхонтова (подробнее об этом в главе 1). Более того, это было пространство интенсивных трансферов идей и техник между театром и современной литературой (прежде всего поэзией). В качестве яркого примера можно привести коллективную декламацию на рубеже 19101920‐х годов, существовавшую как самостоятельный жанр, а также служившую одним из основных инструментов как в любительском, так и в профессиональном театре. Коллективная декламация, позволявшая воплощать современную поэзию на театральной сцене (подробнее см. главу 3), восходила к экспериментам итальянских и отчасти русских футуристов середины 1910‐х годов. Но движению современной поэзии навстречу современному театру способствовали и другие явления тех лет. Так, например, имажинисты не только разделяли интерес к устным формам бытования поэзии (особенно в первые послереволюционные годы, так называемый кафейный период русской литературы), но и пробовали сблизить принципы авторского чтения поэзии и сценическую речь. Одним из самых впечатляющих примеров этого служит работа Опытно-героического театра, созданного в 1922 году поэтом Вадимом Шершеневичем и актером Борисом Фердинандовым, где они попытались воплотить эксперимент, построив игру актеров на основе метроритма8. И когда десятилетия спустя Владимир Высоцкий во время репетиций «Пугачева» в московском Театре на Таганке, переслушивая звукозапись монолога Хлопуши в авторском чтении Есенина, пробовал воспроизвести интонации поэта, сам его подход вполне соответствовал духу экспериментов имажинистов9. В этом же ряду находились эксперименты режиссера Игоря Терентьева, который рассматривал свои спектакли в Ленинграде как продолжение опытов заумной поэзии времен тифлисской группы «41°». В нее он входил наряду с Ильей Зданевичем, Алексеем Крученых и художником Кириллом Зданевичем.