Распад этой семьи, ее, можно сказать, атомизация, апогеем которой, несомненно, стало восьмидесятилетие матери в фойе психиатрической клиники в Винтертуре зрелище неимоверной безнадежности, я никогда не устану это повторять.
Она сидела там, сжавшись в комок, в голубом флисовом тренировочном костюме; жирные пепельные волосы собраны в хвост; перед ней на столе букет за восемьсот франков с Банхофштрассе; палимпсест обвисшего лица испещрен рубцами от пьяных падений и покрыт бордовыми запекшимися корками, бровей почти не видно, потому что их скрывал опухший зигзаг наложенных темной нитью швов. Деградация, неотвратимое движение под уклон этой семьи было прочерчено, если можно так выразиться, на карте ее лица.
В общем, вместо того, чтобы сразу вернуться в гостиницу в старом городе, я действительно зашел еще в бар «Кроненхалле», где дверь всегда открывалась не так, как ожидаешь если потянуть на себя, оказывалось, что она открывается вовнутрь, а если толкнуть, то наоборот. Там я сел у самого входа справа, рядом с туалетом столики впереди всегда были забронированы для цюрихских мачо с их, как правило, украинским женским сопровождением. Давненько мне не удавалось получить тут столик впереди; такого, чтобы хоть один был не забронирован, в последние годы не случалось. Так что с какого-то времени я оставил надежду на передний столик.
Приезжая в Цюрих, воображаешь, что на тебя повеет духом Джойса и «Кабаре Вольтер», а на самом деле это всего лишь город алчных обер-лейтенантов и самоуверенных прохиндеев. В баре сзади, возле туалетов, на самом деле ничем не хуже, подумал я, в конце концов, и здесь тебе приносят к напитку те же три белых блюдца на одном соленый миндаль, на другом чипсы с паприкой, на третьем хлебная соломка что и передним столикам; и даже если это когда-нибудь изменится, в бар «Кроненхалле», наверное, всё равно можно будет ходить, поскольку на самом деле всё это совершенно без разницы.
Совсем как для матери, которая, возможно, сегодня вечером снова грохнулась лицом на пол у себя в квартире; тут всё зависело от того, приняла она золпидем, фенобарбитал или кветиапин, то есть только одно лекарство, или все три сразу, запивая бутылкой-другой упомянутого фандана по семь пятьдесят. Хотя она потом после падения, отпечатка подошвы в натекшей крови, лиц стыдящихся за нее соседей за тюлевыми занавесками, бело-оранжевой скорой помощи, травмпункта, очередной отправки в Винтертур, очередной выписки спустя неделю за отсутствием решения суда и, наконец, поездки на такси обратно в Цюрих, причем таксист вытаскивал из протянутого кошелька тысячефранковую купюру, но сдачи не давал, а вместо этого галантно провожал ее под руку до квартиры она потом всё равно ничего помнить не будет, кроме того, конечно, что ей надо срочно занести в аптеку рецепт на очередные упаковки золпидема, фенобарбитала и кветиапина.
В прошлый раз, в мой последний приезд два месяца назад, я взял ведро, швабру и мокрую тряпку и тщательно смыл мамину кровь с мраморного пола. На что она заявила, что я, видно, спал в ее кровати, а ни в какой не в гостинице, это всё вранье про гостиницу; а потом спросила, как мне вообще могло прийти в голову вот так ни с того ни с сего залить кровью ее простыни, да еще и на пол накапало, что я себе думаю, господи, ну какая же наглость!
В общем, я пошел обратно по мосту, под которым вытекал из озера прозрачный Лиммат и лебеди спали, уложив головы под крылья. Я подумал, не подняться ли еще на несколько минут на Линденхоф, постоять там у стены и выкурить сигарету среди опадающей листвы, глядя сверху на темный город Цюрих и его мрак но ничего этого я не сделал, а рылся в карманах перед входом в гостиницу в поисках ключа, потому что на стойке так поздно уже никого не было и тут, пока я искал ключи, мне внезапно и без предупреждения явился мамин отец.
Мне явилась коллекция садомазохистских орудий, обнаруженная после его смерти у него дома на Зильте в запертом шкафу; этот удручающий инструментарий унижения мой дед член партии с 1928 года, унтерштурмфюрер СС и сотрудник рейхсуправления пропаганды НСДАП в Берлине собрал у себя на Зильте после войны и после, увы, совершенно безуспешной денацификации в британском лагере для интернированных Дельменхорст-Адельхайде, и использовал если не наяву, то уж точно во влажных снах, в потайной подвальной комнате, с девушками, которых нанимал в Исландии. Потому что, полагал дед мой дед только там можно отыскать воплощение нордического идеала. Норвежцы, немцы, датчане это всё слабаки, нет, ему нужны были исландки, которых он приглашал к себе на Зильт помощницами по хозяйству девушки, в чьей крови вечно пела священная Эдда.
Удалось ли ему испытать желанное унижение от исландок, которых за долгие годы перебывало в его доме немало? Одну я хорошо помнил, ее звали Сигридур, она была лет девятнадцати, высокая, с льняными волосами, киргизским разрезом глаз и мелкими веснушками на прозрачно-бледной коже. С Сигридур, склонившись над письменным столом и высунув от усердия кончик языка, изучались руны, нордический алфавит, с помощью которого немецкие представители нордической расы могли прочитать прошлое и будущее человечества да, вся эта эзотерическая белиберда штудировалась в уставленном стопками книг кабинете моего деда.
Вся: летающие тарелки, Новая Швабия, доктрина вечного льда и, разумеется, Тибетская экспедиция СС, в организации которой дед принимал участие как посредник между рейхсуправлением пропаганды и подразделением СС «Наследие предков». Вся эта чушь усваивалась и обсуждалась с терпеливой Сигридур за крабовыми бутербродами и лимонадом в ожидании момента, когда семья наконец отправится наверх спать, и тогда, если повезет, может наконец исполниться заветная мечта: быть привязанным юной, белокожей, веснушчатой Сигридур колючей проволокой к ножке стола Já, elskan mín[4], может быть, произносила она, иди ко мне, малыш!
Порой, а если честно, то и часто, я говорил себе, что способность адаптироваться к глубоко ненормальной семье не признак душевного здоровья. И как мне удалось, как было вообще возможно выкарабкаться из психических расстройств и душевных омутов моего семейства, бездонных, кромешных, отвратительных и вырасти более или менее нормальным человеком над этой загадкой я бился, глядя в потолок с гостиничной койки в Цюрихе, под гогот пьяных цюрихских подростков, выгуливавших под моими окнами свой унылый хмель.
Мать была, как я уже говорил, совсем за гранью, в совершенно, как уже упоминалось, безнадежном состоянии, но кто знает, возможно, она всё-таки сохранила толику осмысленности в своем безумии, может быть, она неуклонно преследовала некую цель, существовавшую только в ее воображении, может быть, ей представлялись в будущем новые перспективы, а может быть, ей просто было страшно, как тогда, когда она в прошлый раз позвонила сама, пять лет назад, и плакала в трубку, хотя она вообще никогда не плачет, перед операцией на позвоночнике, когда она сказала, что ужасно боится.
Эти минуты мне не забыть никогда: я стоял перед «Бальтазаром» в Нью-Йорке, была весна, по Бродвею валили толпы, а я пытался по телефону ее успокоить. Ну что ты, говорил я, это же пустячная операция, и всё такое, но она-то, конечно, знала она всегда всё знала заранее что для нее нормальная жизнь кончилась, что за хирургическим вмешательством последуют осложнения, а постоянные боли в животе, от которых она страдала, еще когда я был маленьким, окажутся тяжелейшим запущенным воспалением.