Роза не слушала, что говорит мать, вместо этого она рассматривала упавший на ковер учебник французского, на белые листы, все испорченные черными символами, таблицами, иллюстрациями, и перебирала в голове все те дела, что ждали её завтра. Когда Лидия Михайловна подошла и стала рядом, Роза поежилась неловко, заломив за спиной руки.
Не грусти, милая. Знаешь, как я рада буду, когда увижу в тебе Джульетту? Ты уж постарайся в университете, хорошо? Ты старайся, а остальное за мной. Так что мне сказать Франческе?
Франческе?
Актрисе из Лиона, которая приехала с сыном.
Ах, да
Сегодня приглашают в семь. Поедешь? Ты могла бы надеть то чудесное белое платье, оно к твоим глазам подходит, ты становишься почти что куколкой!
Все слова матери сопровождались сопутствующими эмоциональному тону сцены мимикой и жестами: когда было грустно, Лидия Михайловна склоняла голову чуть набок, отчего её лицо принимало совершенно наивный вид, а если доходило до чего-то кислого или горького того, что должно было тронуть и растормошить то она активно жестикулировала, активно шагала по комнате или так же активно стояла, носком туфельки стуча по полу, касаясь то и дело волос, тормоша их, превращая в подобие вороньего гнезда. Тётушка Альберта менее манерна, чем мама, давно решила про себя Роза.
Тебя послушать, так я звезда ярче Полярной. Послушай, мама, Тверской пусть и директор, но глаз у него точно замылен. Радостин мне всегда массу замечаний делает, говорит, что на сцене мне не место, мол, до тебя, как до Луны мне.
Лидия Михайловна не смогла сдержать довольной улыбки та, скользнув на губы, придала их красной линии странную изогнутость, противоречащую треугольности бровей.
Плевать на Радостина, он профан. Знаю я таких всезнающих преподавателей, ей-Богу, от них только вред. Мама помолчала, качая кудрявой головой. Так ты согласна ехать? Поверь, этот молодой человек тебя приятно удивит.
Роза не хотела ехать, но поддалась на уговоры матери и спустя четверть часа уже крутилась перед зеркалом, примеряя те самые туфельки на киттен-хилл. А потом, ближе как раз к половине шестого, когда уже надо было выходить, позвонил Геннадий Викторович, и Роза осталась дома в одиночестве: притворилась больной; весь вечер она провела в своей комнате, обнимаясь с сырой подушкой, ей сообщая все то важное, к чему мать отнеслась бы если не с равнодушием, то с прохладностью.
Но вот мазнул по её лицу луч солнца и она, тяжело вздохнув, встает со скамейки и идёт в сторону трамвайной остановки; идет, волоча ноги и мысли о том, почему же Гена отменил занятие? Ей навстречу мчатся со скоростью света мушки всякие, тополиный пух, пыль все то, словом, что заставляет недовольно морщиться; навстречу мчатся и люди тоже дамы в цветастых платьях из ситца, мужчины в тоненьких полосатых рубашках, детишки в красных, желтых, зеленых кофточках, на животы которых приклеены почти одинаковые аппликации с волками, зайцами, всякими там погодишками и их вид тоже заставляет Розу морщиться, хотя и менее недовольно. И все же ей неймется, думала она, и все-то ей не нравится: люди, люди-то тут причем? Ведь они просто прохожие, с которыми, сколько их не зови, ты едва ли встретишься на следующий день, а она все равно на них злится. Было бы из-за чего, а ведь только урок отмененный Роза шла, вспоминая Гену, и дошла бы в воспоминаниях до бедной его коленки, если бы не лязг подъезжающего трамвая. Вот она внутри, вот видит свободное местечко и мчится к нему на всех порах, но, увы, ей суждено было остаться на своих двух; ух, как сердито она глядела на занявшее её место мальчугана, держащего в руках огромный леденец, размерами превосходящий голову сидящей тут же, но у окна, женщины с красной брошью на жакете!
Трамвай понесся по рельсам, руководимый водителем по имени Зоя; если бы не кондукторша Таня, то Роза бы и не узнала о существовании Зои, она б всю дорогу думала, что трамвай ведет только лишь некто. Да, едешь себе, рассматривая в огромные окна прямоугольной формы небо, все усыпанное облаками, и знать не знаешь, что тебя везет человек и, женщина! Зоя! Не некто, а Зоя какая-то там. Роза, пусть и находилась в середине вагона, все равно могла видеть водителя, и, устав от вида облизанного и надкусанного со всех сторон леденца (о, а как красив он был, когда оставался пропорциональным!), она принялась рассматривать спину и плечи женщины, одетые в темно-синюю кофточку и неоново-желтый жилет почти такой, какой был на кондукторше. Ведь у всех водителей есть имя, как и у всех кондукторов есть имя; но почему никто, зайдя в вагон, не спрашивает имя, а просто покупает билет и утыкается то в газету, то в окно, то ещё куда-то; можно, подойдя к кондуктору, спросить, как у него дела и не тяжело ли ему на ногах стоять, но никто не делает этого. Боятся они, что ли, спрашивала себя Роза, и отвечала утвердительно, основываясь на своих чувствах: она бы не подошла и не спросила как раз потому, что боится. Как по мановению волшебной палочки вдруг появилась перед кондукторшей бабуля с серенькой шляпкой на голове; и начала бабуля говорить с кондукторшей так, будто эта Таня была её давней знакомой, хотя такого, разумеется, быть не могло: Тане, наверное, минуло недавно двадцать, а бабуле девяносто (не недавно, а давно), отсюда вывод, что едва ли они ровесницы. Роза выпуталась, облегченно вздыхая, потому что говорить с кондукторами о жизни это прерогатива бабушек. Вот, почему все в вагоне внутри самих себя сидят! Они знают, что вот-вот зайдет в вагон серая шляпка и, подойдя к кондуктору, развеет его скуку улыбкой и «ой, милой, а раньше». Все эти люди, чьим мыслям нет интереса до имен, не жестоки, а просто воспринимают действительность чуть проще: ну, не знаешь ты имени, наплевать!
Роза заметила, что в русых волосах водителя застряла грубая брошь в виде цикады; или не цикада то была, а стрекоза? Но, наверное, все же не стрекоза, что ей делать на голове-то, не быть же ей символом красоты и богатства? То ли дело цикада! Нет, стрекозы ей, Розе, не были противны, разве что давным-давно именно стрекоза врезалась в её лоб во время купания в реке.
Трамвай плыл и плыл куда-то вперед, обгоняя то и дело автомобили и велосипеды, оставляя позади себя то парк, то магазин, то булочную: о, вот и та самая, в которой на прошлой неделе случилась, по вине зефира, полуприятная встреча с Геной! Роза проводила её грустным взглядом, вспоминая в очередной раз умоляющий скрип дверей и «как мило, что Вы так о жене заботитесь!», а потом она вернулась, авантюристка, к блаженной идее уйти в плаванье. В вагоне было душновато почти так, как наверняка в тропиках или Африке бывает душновато; порывы ветра рвано касались волос Розы, трепали их. На чем она остановилась? На Вероне, на ресторанчике. Нет, а что, если она уехала бы в Индию или Африку? Да, в Африку! Ту самую, где люди, чья кожа похожа на горький шоколад (горький Роза не любит, она больше по молочному), где солнце печет круглый год и где вайдовое небо на закате заполняется авантюриновыми и жонкилевыми облаками: вайдовый цвет это ярко-синий, аванюриновый красный, почти багряный, а жонкилевый жонкилевый это желтый. Зачем она все усложняет? Нахваталась словечек в своих энциклопедиях, а потом лепит, вставляет невпопад, и кажется глупой: да, почти наверняка она кажется клоунессой, которая ничего толком о жизни не знает, а только лишь занимается профессионально начетничеством.
Роза взглянула на рыжее гнездо на макушке той женщины, что сидела у окна, и представила себе, как бы эти космы приняли африканские женщины, одобрили бы, потому что в их среде это было бы оригинально, или косились бы, качая недовольно роскошными головками, выражая неприятие то самое, что вихрем выплескивается из благовоспитанных бабушек: не гоже ходить девочкам в столь коротких платьицах, да и где перчаточки и шарфик? Так, по крайней мере, ей, Розе, говорила соседка Елизавета Михайловна, старухе в этом году минул восемьдесят пятый год, она что-то там пятьдесят лет проработала в университете преподавателем культурологии, что-то там с самого детства её воспитывали строжайшие правила и запреты: то-то же, делала вывод Роза, вспоминая морщинистое, вечно раздражённое лицо Елизаветы Михайловны, пуританки стареют раньше, потому что не знают никаких радостей жизни, у них только рамки, только острые углы и никакой тебе плавности, никаких тебе щелок и приоткрытых окон: все наглухо и впотьмах, все в доверии кем-то неизвестным названному «правильному».