ИСКАТЕЛЬ № 2 1977
Владимир РЫБИН
ГОЛУБОЙ ЦВЕТОК
Рисунки Н. ГРИШИНА
Командир корабля Олег Петрович Кубиков не любил стихи. Это было, пожалуй, единственное, что, по общему убеждению, отличало его от других членов экипажа. Он, собственно, не назвал бы это нелюбовью. И у него, бывало, щемило душу, когда ни с того ни с сего вспоминалась вдруг старая песня или давно позабытый детский стишок: «Однажды в студеную зимнюю пору…» Или что-то подобное. Просто он не писал стихи, как все на корабле. Слова казались ему слишком убогими в сравнении с водопадами чувств, которые временами хотелось выразить.
Но Кубиков сам дал повод думать о себе как о человеке, равнодушном к поэзии. Было это еще на Плутоне, где экипаж проходил предполетную подготовку и проверку на совместимость. Им предстояло уйти в многолетний рейс — ГЗК, как писала вся межпланетная пресса, — Глубокий зондаж космоса. Еще тогда Кубикова поразило, что все балуются стихами. Ладно бы вчерашний студент «радио-, электро- и прочий техник», как говорили про него на корабле, Дима Снегирев — Димочка, пусть бы психолог Маша Комарова — она женщина, в ней повышенная чувствительность от рождения. А то ведь и «корабельный патриарх» историк и астроном с огромным космическим стажем Иван Сергеевич Родин и тот пописывал стишки в «стенгазету».
Более того, именно с него-то и началась сама «стенгазета». Как-то еще на Плутоне командир шел по коридору и у входа в кают-компанию, там, где в полукруглой нише стояли четыре кресла для отдыха, увидел на стене розоватый листочек фольги со стихами. Было там что-то о тоске по неизведанным далям неба, в которые убегает звездный поток, словно пенный след за кормою на морской дороге. Кубиков подивился такому непорядку, но листок не снял. Наверное, потому, что под ним стояла подпись всеми уважаемого Ивана Сергеевича.
Лучше бы он тогда снял его. Потому что на другой же день рядом появились стихи Димочки и Маши. И у Кубикова уже язык не повернулся призвать экипаж к порядку. Потому что Маша — это была Маша, единственный член экипажа, обладавший особой властью над командиром. Властью никому, кроме него, не известной.
Так, по крайней мере, думал сам командир. Но он усомнился в этом, когда увидел в «стенгазете» стишок без подписи:
Олег, скажи на милость,
Ни слова не тая,
Неужто обленилась
Поэзия твоя?..
Он метнул глаза в конец стишка и обомлел, прочитав последние строчки:
…И нашей милой Маше
Ты песню не споешь?
Кубиков ушел, не тронув и этого листка. Но листок исчез сам собой. И Кубикову стало грустно. В тот день он ни на кого не глядел и, погруженный в себя, не замечал, что кают-компания непривычно тиха.
Именно в тот самый день, отвечая на многочисленные вопросы ПАНа — корабельного автомата-психоанализатора, перед отлетом особенно строго проверявшего экипаж, Кубиков и сказал, что он не любит стихи, но относится к ним терпимо.
Не думал он, что уже через год увлечение стишками, расслабляющими земными романсами и прочими недостойными космонавта штучками примет форму всеобщего поветрия.
С каждой секундой корабль все глубже уходил в бездны космоса. Уже и Солнце, родное солнышко превратилось в точку, не отличимую от всех прочих далеких и холодных звезд, уже ни в какой телескоп нельзя было увидеть его в форме привычного диска. Космос дышал отдаленным радиоэхом, и в нем все слабее звучала знакомая нотка солнечного излучения, единственная ниточка, связывающая космонавтов с Землей. На нее, эту вот-вот готовую порваться ниточку, крохотными бусинками были нанизаны предназначенные им сигналы с Родины.
Корабль мчался со скоростью, превышающей скорость Солнца по галактической орбите, каждую секунду проскакивая почти триста километров. Но казалось, что он стоит на месте. Не менялся даже знакомый рисунок созвездий. Все так же неподвижно висел в черном пространстве ковш Большой Медведицы, все так же, изящно изогнувшись, стояла в иллюминаторах красавица Кассиопея. Только дотошный автоштурман, пошевеливая хоботами антенн, улавливал угловые смещения и чередой цифр, бегущих по экрану, доказывал, что вид созвездий все же меняется.
Там, на стапелях Плутона, конструкторы сделали все, чтобы оградить космонавтов от будущих опасностей. Мощные силовые поля и нубиевые сплавы тройной обшивки надежно защищали корабль. Даже крупный метеорит сгорел бы и распался в пыль, еще не достигнув обшивки. Но не было метеоритов. Была пустота, оглушенная отдаленным эхом хохочущих галактик — радиотрескотней пульсаров, вздохами взрывающихся звезд, неведомыми стонами умирающей и рождающейся материи.
Это и было главной задачей экспедиции — послушать космос из пустоты. И бесстрастные автоматы непрерывно фиксировали все, что потом могло бы заинтересовать ученых Земли. Но сами космонавты не могли долго работать с завидной бесстрастностью приборов. Они жаждали нового и уставали без открытий. И все чаще мучили себя воспоминаниями о Земле — в долгих разговорах в кают-компании, в стихах, в песнях, увезенных с Родины. И все чаще ПАН докладывал командиру об опасности, от которой не было защиты, — о переменах в психическом состоянии членов экипажа. Нужна была новая интересная информация, неведомая опасность, борьба. В крайнем случае могла выручить какая-либо аварийная ситуация. Но не было предусмотрено таких ситуаций, а учебные тревоги мало что давали. И командир все чаще вспоминал старую истину, что человек навечно прикован к обществу себе подобных, что он не способен существовать в одиночестве. И все думал, чем бы взбудоражить людей.
Перед отлетом Кубиков мечтал о том, что корабль обойдут опасности. Теперь он жаждал риска и борьбы. Но космос оставался монотонно одинаковым, точно таким, каким его наблюдают с планетных орбит. Пустота окружала корабль, опустошала людей. Первой не выдержала Маша. Однажды командира оторвал от дум тревожный зуммер. Привычно белый глазок на табло психоанализатора на этот раз тревожно пульсировал багровым отсветом. Это был черный стресс — неведомая болезнь, по-видимому родственная земной ностальгии, но стократ усиленная безнадежностью, порожденной пустотой космоса. Черный стресс изредка поражал космонавтов в дальних рейсах. Он парализовал волю человека, целиком отдавал его во власть безысходной тоски. От этой болезни нельзя было вылечиться, только спастись бегством, погрузившись в глубокий и долгий гипнотический сон.
Командир включил разговорное устройство ПАНа и, еще до того как услышал ответ, уже понял, что беда случилась с Машей Комаровой. Вспомнил, что последние дни он слишком часто видел ее в комнате иллюзий, где с помощью хитроумных световых, звуковых и ароматических эффектов воссоздавались земные условия и можно было хоть часок посидеть «в поле», «в лесу» или «на берегу моря».
— Что ж ты, Машенька?! — бодро сказал Кубиков, входя в каюту корабельного психолога. И осекся. Маша стояла у стены, обеими руками торопливо и нервно терла себе виски и страдальчески улыбалась. По ее щекам одна за другой непрерывно катились слезы.
— Извини, — сказала она прерывающимся голосом. — Я сама… должна… Это… пройдет.
— Конечно, пройдет, все пройдет. Ты только успокойся.
Но он знал: не пройдет, как не проходило ни у кого и никогда прежде. Ему не хотелось расставаться с Машей, на месяцы, может, и на годы укладывать ее в камеру сна. Только теперь, страдая за нее, он понял, что значила она для него все это время. И кто знает, что будет с ним самим без обыкновенного ее присутствия на корабле.