Владимир ФИРСОВ
1
Он прекрасно понимал, что жить ему осталось несколько минут, потому что чудес не бывает, и пытался сохранить последние душевные силы на то, чтобы этот свой смертный путь пройти перед односельчанами твердо, с поднятой головой. Но голова то и дело опускалась, словно шею ему оттягивала фанерка с надписью “Партизан”, и тогда он видел свои босые ноги, медленно разгребающие свежевыпавший снег. Когда же он поднимал голову, то видел все приближающуюся к нему желтую букву П, с перекладины которой свисала петля из толстой веревки. Избитое тело болело, но эта боль воспринималась как-то странно, словно во сне, когда тебя мучает кошмар, понимаешь, что он только снится тебе, но проснуться не можешь.
Петля закачалась прямо перед лицом, а под ногами заскрипел шаткий ящик, и он понял, что сейчас, через несколько секунд, жизнь оборвется. И тут его охватило удивительное чувство, какое, наверно, бывает в жизни у человека лишь единожды, в минуты высочайших свершений — таких, что превыше жизни и смерти и других величайших ценностей на свете. Ощущение было ошеломляющим, оно разом высветлило измученный ожиданием смерти мозг, сняло боль с отмороженных ступней, со скрученных проволокой рук, прояснило зрение и слух. Тогда он взглянул на своих палачей, и под его взглядом железное каре дрогнуло, попятилось, побежало. Но взгляд был быстрее бега тяжелых солдатских сапог, которые совсем недавно беспощадно били его в лицо, грудь, живот, и он с радостной ненавистью видел, как настигнутые его взглядом фашисты опрокидывались на снег и замирали, царапая коченеющими пальцами ту землю, которую пришли поработить. Он хотел что-то крикнуть, но петля сдавила горло, дыхания не хватало, и он вдруг подумал, как обидно умирать в тот миг, когда свершилось величайшее в его жизни событие. И с этой мыслью он проснулся.
Над его головой был белый потолок, за открытым окном шелестели под теплым ветром березы, и от их дрожания по стене плясали веселые солнечные зайчики. Боль в перехваченном веревкой горле исчезла. Он несколько секунд лежал неподвижно, пытаясь осмыслить кошмарное видение, а когда память подсказала ему, что это был вовсе не сон, резко сел на кровати, откинув одеяло.
В том, что приснившиеся ему события происходили на самом деле, он был теперь уверен на сто процентов — ну, может быть, на девяносто девять с половиной. Но раз он жив, не повешен, а лежит в удобной одноместной палате госпиталя или больницы, значит, чудо все-таки случилось, и его спасли и даже вывезли в тыл, потому что в прифронтовых госпиталях, где ему уже пришлось побывать в самом начале войны, таких условий быть не может.
Его трезвый крестьянский ум деятельно заработал. Он внимательно оглядел комнату. В ней не было ничего, кроме кровати да тумбочки рядом. Тумбочка была не фанерная или деревянная, а неизвестно из чего — стекло не стекло, металл не металл. На ней стоял графин с водой и стакан. Непривычным показалось ему и окно — без рам, стекол и ставен, словно здесь никогда не бывает холодов, дождей или ветров. Не иначе в Среднюю Азию отвезли, подумал он, но тут же засомневался, потому что березы за окном выглядели совсем по-русски. Тогда он оглядел себя: вначале пижаму, которая показалась ему очень уж легкой и удобной (он снова не мог понять, из чего она сшита), расстегнул пуговицы и увидел поперек своей груди цепочку шрамов от пуль и еще какую-то белую пуговку, прилипшую к коже напротив сердца. Он попытался отколупнуть ее, но в это время бесшумно открылась дверь и в комнату вошел высокий загорелый человек в белом халате.
— Доброе утро, — произнес он неторопливо и сел на уголок кровати. — Я ваш лечащий врач, зовут меня Сергей Иванович. Как вы себя чувствуете?
Голос у врача был красивый и певучий, но звучал слегка непривычно — словно с каким-то иностранным акцентом.
— Хорошо, — коротко ответил раненый. Странные интонации в голосе врача вызвали в нем затаенное чувство тревоги, причин которой понять он не мог, и смотрел на своего собеседника во все глаза, еще не разделив ощущений сна и пробуждения.
— Ну и замечательно, — улыбнулся врач. — Ранения у вас были тяжелые, но сейчас все позади, опасности для жизни никакой. Функции мозга тоже, судя по всему, не нарушены. Тем не менее, я задам вам несколько вопросов, главным образом для проверки памяти. Итак, имя, отчество, фамилия?
— Дедом меня кличут, — буркнул в ответ раненый. Странный, словно не русский певучий голос врача мешал ему отвлечься от кошмаров недавнего сна. Ему в голову вдруг пришла дикая, сумасшедшая мысль, которая объяснила все странности, — он все еще в плену, и все эти немецкие вежливые штучки — только способ втереться в доверие и разузнать что-то об отряде. Ему показалось подозрительным и не наше белье — он всю жизнь носил исподнюю рубаху и кальсоны с завязками, а о пижамах и не слыхивал, — и сверкающая тумбочка, словно не русскими руками сделанная, и такая просторная палата, какой не может быть у армии, понесшей огромные потери, и странное, нерусское окно без рам.
— Да, — согласился врач. — Дед — ваша партизанская кличка. Вы командир Столбовского партизанского отряда. Нам рассказал об этом Владимир Росин — вы его помните?
— Не знаю такого, — ответил Дед. Он действительно слышал эту фамилию впервые и не знал, что так зовут летчика, прилетевшего к ним на чудной секретной машине.
— Росин — это тот человек, которого вы отбили у немцев, из-за которого попали в плен. Вы видели его мельком, в горячке боя, и имени его не знаете. Поэтому пока не будем о нем говорить. Но мне неудобно называть вас Дедом, к тому же, по-моему, вы моложе меня, а мне сорок лет. Скажите, вы помните, как вас зовут?
“Ишь, как завертывает, — подумал с внезапной яростью раненый. — Хрен я тебе скажу хоть слово. Три дня, три ночи терзали — не добились, так теперь лаской хотите?”
— Не помню! — закричал он с ненавистью. — А вот что помню хорошо — что вас, гадов, разбили под Москвой, и драпаете вы теперь без порток по русскому морозу, и будете драпать аж до самого Берлина! И больше ничего я тебе, фашистская сволочь, не скажу!
Сердце у него бешено колотилось Он откинулся на подушку и даже не обратил внимания на странную, не то металлическую, не то стеклянную, змею, которая поднялась из-за кровати и на миг прижалась к его плечу. Он глядел на врача ненавидящим взглядом, а тот… тот растерянно хлопал глазами, затем рассмеялся — прямо закатился от смеха, потом вдруг посерьезнел, вытер слезы.
— Мы все могли предположить, — сказал он, поднимаясь с кровати, — но что вы примете нас за фашистов… — Он развел руками. — Я пока вас покину, вы поспите, успокойтесь Через несколько дней вас отвезут в Москву, и тогда мы сможем снова побеседовать. И с Росиным вы повидаетесь — в лицо-то вы его, надеюсь, помните?
В дверях он остановился и повернулся к раненому.
— У меня нет сомнений в полном вашем выздоровлении. Память ваша в порядке, поскольку вы прекрасно помните о разгроме фашистов под Москвой. Так что мои вопросы об имени теперь, наверно, не нужны. Отдыхайте, Николай Тимофеевич… И еще прошу вас — не снимайте пока датчики. — Он показал пальцем себе на грудь.
Раненый хотел остановить врача, спросить, откуда тот вызнал его имя, как дела на фронте — ведь сейчас уже лето, а за полгода многое могло измениться, но тело сделалось каким-то воздушным, невесомым, мысли ленивыми, язык неповоротливым. Он покосился на змею, которая опять замаячила над его плечом, и закрыл глаза.
2
Последующие дни он много размышлял, пытаясь осознать происходящее. Память его работала превосходно, он в деталях вспомнил и свой плен, и свою казнь, и многое другое. Не мог он только понять одного: откуда ему стало известно о разгроме фашистов под Москвой. Почему-то ему казалось, что он слышал об этом по радио, но здесь явно концы с концами не сходились, поскольку в их деревне не только радио — электричества не было с самого прихода немцев.