Федор ЧЕШКО
А дождь все шел и шел. Третий день небо осыпалось на землю тусклыми каплями, а земля дышала навстречу седыми промозглыми туманами, и между серым небом и серой землей цепенели черные мокрые деревья, не имеющие ни корней, утонувших в тумане, ни вершин, утонувших в тучах... Лес замирал. И только ржавые жесткие листья неторопливо падали между черными стволами вниз, вниз, вниз...
Он втянул голову в плечи и расслаблено полуприкрыл веки. Ему было хорошо и спокойно - просто смотреть вниз, как плавно струится серая пелена тумана, как туман дышит, то отступая, то снова растворяя в себе верхушки сухих трав. Под монотонный ропот дождевых капель, под шорох проплывающих мимо листьев, - просто смотреть. Без мыслей, без желаний. Без тревог...
Без тревог? Это лес. Лес не может избавиться от тревог. Даже сейчас на пороге осеннего сна. И откуда-то снизу, из замешанной на тумане путаницы корявых кустов, нет-нет, да и накатит давящей волной чья-то боль и злоба, чье-то нетерпеливое мстительное ожидание. Там кто-то умирает, мечтая успеть выместить свою боль на тех, кто ее причинил. Это лес.
Без желаний и мыслей? И это неправда. Желания ни на минуту не отпускали его. Просто он настолько свыкся с их тиранией, что перестал ее замечать. Желание есть, желание спать. Желание дышать. И желание мыслить, - самое сильное из всех. Непобедимое желание. Безжалостное.
Да, он мыслил. Но нам мысли его показались бы смутными и бессвязными. Не потому, что мы более разумны. Не потому, что более разумен он. Потому, что разум его совсем иной, чем наш. И для него наши мысли так же непостижимы, как и его - для нас.
Попробуйте мысленно описать дерево. Но не дерево вообще, а именно это - с присущим только ему прихотливым узором ветвей, с желудем, застрявшим в развилке (с именно этим желудем в именно в этой развилке), с бабочкой, уснувшей в трещине коры. С многими сотнями ему одному присущих признаков. Попробуйте.
И вы убедитесь, как много, непростительно много времени отнимает у вас это занятие. Если вы вообще сумеете довести его до конца.
А он - он мог сделать это в ничтожные доли мгновения. Потому, что мыслил он не словами, а образами - ярчайшими, скрупулезно точными картинами реального мира.
И еще он мог вот что: зная о совершившемся событии, - любом, самом мимолетном, самом незаметном в ряду множеств таких же, отталкиваясь от него, он мог мгновенно построить цепочку образов в прошлое, или в будущее. Цепочку событий, предшествовавших или порожденных. И - найти причину. Или - предсказать следствие. Не многие из людей умеют это. Их называют пророками.
А дождь все шел и шел. Он наполнял лес дробным бормотанием частых холодных капель, и это монотонное однообразие звуков усыпляло и обволакивало сознание. И поэтому он упустил тот миг, когда там, внизу, в эти ставшие привычными и незаметными звуки вплелись другие - осторожный шорох крадущихся шагов, сиплое настороженное дыхание... А вот новый запах он уловил сразу, лишь только тот прорвался сквозь влажную мглу тумана запах мокрой кожи и мокрого металла. Запах смерти. Запах людей.
Как ни старайся идти бесшумно, а мокрые ржавые листья при каждом шаге шуршат и трещат на весь лес. Нет-нет, да и попадет под каблук сучок или прошлогодний желудь, и от громкого щелчка аж закладывает в ушах. И Палыч, чья обезноженная туманом фигура маячит впереди и левее, замирает на секунду и яростно трясет кулаком: нишкни, дурень!
Как Палыч умудряется беззвучно двигаться по этому шуршащему и трескучему? Как он умудряется не спотыкаться, когда ноги по колено уходят в вязкий серый туман, и там, в этом тумане то и дело оскальзываются по невидимому, натыкаясь на невидимое, проваливаются в невидимое...
И как Палыч умудряется в этом тумане, в котором не видно даже собственных ног, находить следы секача-подранка и идти по ним с безошибочностью хорошо натасканной собаки?
Надо стараться не думать об этом. Стараться, чтобы не тряслось ружье в дрожащих от холода и страха руках. Стараться, чтобы меньше шуршало и трещало под ногами. Стараться, рассмотреть хоть что-нибудь в этой серой мгле, заливающей землю.
Шаг... Еще шаг...
И вдруг - почти в самое ухо - чуть слышный полушепот-полувыдох Палыча: "Замри!" И через секунду: "Держи правей меня шагов на десять и не зевай. Он близко."
Две маленькие двуногие фигурки - нелепые и неуместные в этом промозглом мокром лесу - двигаются, копошатся там, внизу, по колени в туманной мгле. Остановились. Сблизились. Стали расходиться. Отсюда, сверху, они кажутся такими смешными и неуклюжими... Но в их руках влажно поблескивает смерть. Она мелко дрожит, потому что дрожат их руки. Потому, что они боятся. Боятся. Но идут. Идут. Но боятся. Как отчетливо веет от них напряженным ожиданием и страхом! Но - идут.
А оттуда, из кустов, откуда раньше исходили боль и страдание, накатывается сатанинская злобная радость, яростное ликование: те, кого ждал тот, умирающий в кустах, пришли раньше, чем смерть. И он успеет.
Что будет дальше? Этот вопрос пророк не задает себе никогда. Он просто видит. Видит яростный бросок смертельно раненного секача, видит вспышку запоздалого выстрела, и кровь, хлещущую из человеческой ноги, распоротой от лодыжки до бедра...
Предупредить? Помешать? Стоит ли? Много раз он пытался спасать людей от неотвратимых бед. От бед, которые со странным усердием люди создают для себя сами. И что же? Нашелся ли хоть кто-нибудь, кто внял бы его предостережениям? Нашелся ли хоть кто-нибудь, кто потом не проклял бы его, сочтя виновником своей беды? Так зачем?
Пророк не спрашивает себя, как сложатся судьбы людей, если он вмешается в них. Он просто видит. Снова видит ярость раненного секача, вспышку запоздалого выстрела, рану, кровь... Но вот и новое. Еще один выстрел - сюда, вверх. И что-то темное плавными кругами спускается вниз, в серую трясину тумана. Медленно. Так медленно, что его обгоняет даже бурый опавший лист, на котором пламенеет алое пятнышко. Такое же алое, как кровь раненного человека.
Он перегнулся вниз, и его хриплый предостерегающий крик взорвал сонное оцепенение осеннего леса.