Чешко Фёдор
Федор ЧЕШКО
Ты, возжелавший знать,
Но страшащийся дум,
Отяготивший ум
Тем, что не смог понять,
Ты, чья сила слаба,
Как огонек свечи,
Бойся сказать в ночи
Правильные слова.
Вода была всюду. Она оседала на одежду и лица промозглой сыростью, нависала сизыми космами туч над вершинами увечных осин, смачно и длинно чавкала под ногами, и казалось, что буро-зеленое месиво матерого мха взасос целует подошвы. Было тихо. Ветер, весь день хулиганивший над болотами, умаялся наконец и теперь едва ощутимо шуршал в чернеющих листьях. Даже комары угомонились и поотстали - за исключением двух-трех особо жаждущих. А впереди, где медленные тяжелые тучи воспалялись тусклым закатом, погромыхивало невнятно, но обещающе: в пугливых невзрачных сумерках зрела гроза.
Ксюша не смотрела по сторонам. Она смотрела под ноги, на мох, на черные лужи, заваленные прелыми листьями, на свои обшарпанные, заляпанные болотной пакостью сапоги - как они шагают по этому мху и по этим лужам... Все шагают и шагают, и ноги наливаются скучной бессильной тяжестью, и цепенеют чувства, а из желаний осталось только одно - стряхнуть с себя все это, сырое и неудобное, пахнущее брезентом, резиной и гнилью, лечь на теплое, чистое; и пусть тогда снится хоть что угодно, хоть даже мох, лужи и шагающие сапоги, только бы не видеть их больше вот так, наяву. Но до тепла, чистоты и сна еще шагать, и шагать, и шагать...
А потом она смаху уткнулась головой во что-то влажное, твердое и шершавое и только через несколько мгновений досадливого недоумения поняла, что это спина Олега. Ну, и чего он стал, спрашивается? Он это зря придумал. Если постоять еще немного, то захочется сесть, а потом - лечь, а потом - спать, а идти дальше совсем не захочется...
Олег мельком глянул через плечо:
- Посмотри, Ксенюшка! Как красиво, как мрачно...
Ну вот, теперь надо двинуться с места (а сапоги уже, кажется, запустили в мох ветвистые корни - прочно и навсегда), надо стать рядом и восхищаться пейзажем. Желательно - вслух. А мама, между прочим, предупреждала. Мама, как Олега увидела, сразу сказала: "Ой, Ксения, гляди, как бы не пожалеть тебе... Чокнутый он какой-то". Чокнутый и есть. Ну что это за столбняк напал на него, что он там такое увидел?
Поляна. Широкая, заросшая желтой хворой травой. А вокруг - прозрачные толпы жалких обиженных богом осинок; а сверху - небо, черное уже, плоское, и будто судорогами корчат его нечастые и невнятные ворчливые сполохи... А на поляне - холм, невысокий, будто оплывший от собственной невыносимой древности. А на холме - четкий и крепкий силуэт, устремленный туда, в недальнюю черноту неба; устремленный, но однако тяжело и плотно стоявший здесь, на холме, в болотах, над гнилыми лужами, над полупрозрачной от убогости травкой, над хилыми, загнивающими деревцами, крепко, недосягаемо, навсегда. Господи, так это только-только до заброшенной часовни дошли?! Так это, значит, еще не меньше трех часов идти надо?!
Наверное, Ксюша всхлипнула, потому что Олег обернулся к ней, и в шалых глазах его забрезжило наконец человеческое, осмысленное.
- Ксюша... - Он осторожно тронул ее за плечо. - А Ксюша... Давай-ка мы в Белополье сегодня не пойдем. Давай-ка мы с тобой в часовне переночуем. Хлеб есть, консервы... И куртки есть - не замерзнем. Или, если в Белополье, то я тебя понесу. Или - или.
Ксюша, глядевшая на него снизу вверх, чуть не заплакала от безнадежности. Понесет! Двенадцать километров, через болота, ночью, под дождем (вот, уже капает, все сильнее, все чаще). А ночевать в этой развалине на болоте, в сырости, на голом полу... Да не в сырости дело страшно просто здесь ночевать, что он, не понимает, что ли?! Но идти в Белополье... Ксюша представила себе, как будет идти в Белополье, и простонала в отчаянии:
- Ладно, ночуем здесь.
В часовне было темно и пусто. Олег пошарил лучом фонарика по исписанным похабщиной стенам, на которых сквозь сырую, неряшливо наляпанную известку темными пятнами проступали лики святых, по заваленному битым кирпичом и всяческой дрянью земляному полу; сказал неестественно бодро и решительно:
- Отлично! Ночевка будет по первому разряду.
Ксюша, нерешительно топтавшаяся у входа, восприняла это заявление скептически. Хоть бы заснуть скорее, чтобы поменьше впечатлений оставила эта ночь...
А Олег тем временем пристроил фонарик на полу, ногами расшвырял по углам негорючий мусор, горючий сгреб в кучу; и вот уже трескуче искрят, разгораясь, сырые щепки, и шустрые язычки пламени, коптя, облизывают жестянку с тушенкой, а на расстеленном полиэтилене нарезан хлеб, и в углу устроено лежбище из двух штормовок, рюкзака и плаща... Может, не такая уж плохая ночевка получится?
Некоторое время им было не до разговоров. Но потом, когда опустевшая жестянка была аккуратно подчищена корочкой, а ее место на крохотном костерке заняла алюминиевая фляга с чаем, завязался мало-помалу и разговор.
- Просто удивительно, откуда здесь все это, - сказал Олег, досадливо озираясь по сторонам. В глазах его была какая-то детская обида, будто только сейчас он заметил всю ту гадость, которую получасом раньше сам же сгребал под стены. - Ведра, галоши... А около входа - заметила? автомобильная покрышка. А до ближайшей дороги, между прочим, километров пять, не меньше.
Ксюша зябко горбилась, топила подбородок в воротник пушистого свитера:
- Люди охотнее всего гадят в местах, обжитых другими людьми. А в местах, которые были для кого-то святыми, гадят с особым трудолюбием и упорством. Так что ничего удивительного не вижу, - она пожала плечами, осторожно потрогала флягу. - Давай пить скорее, а то спать очень хочется.
Олег будто и не услышал, он уперся взглядом куда-то мимо Ксюши, а может - сквозь нее. И Ксюша устроилась поудобнее, стала терпеливо дожидаться, когда он очнется, когда отпустят его полумысли-полуобразы, отпустят из смутного и нездешнего сюда, к ней.
Это бывало с ним часто. Сперва Ксюша обижалась и злилась, потом тревожилась, а потом поняла и научилась не мешать ему в такие минуты. Бог с ним, пусть... Но все-таки чокнутый он, не от мира сего. А от какого? Что случится, когда выплеснется, наконец, наружу то, что зреет в нем?
Ксюша искоса поглядывала на Олега. Лицо бледное, узкое, волнистые волосы так светлы, что кажутся седыми, костистый подбородок курчавится мягкой бородкой, в туманящихся смутной мечтой серых глазах танцуют крохотные язычки пламени... "Вещий Олег" - кажется, так звали его сокурсники?
А снаружи, за толстыми кирпичными стенами, мутившееся с полудня небо наконец-то сорвалось на истомленный предчувствием нехорошего мир гремучими длинными раскатами, давящим дождевым гулом. Могильную черноту, съевшую и болота, и лес, и все, кололи вдребезги стремительные изломы фиолетового света - слепящего, холодного, злого. Мелко вздрагивал пол, затравленно припадало к нему слабенькое пламя, ярко и внезапно высвечивались проемы стрельчатых окон с догнивающими остатками прихотливых решеток; плоский занавес мрака, затянувший вход, вдруг проваливался далью стынущих в мертвом ненастном свете лесистых болот, - проваливался и возвращался вновь. Мертвенные электрические сполохи плескали в Олегово лицо бледную синеву и зыбкие изломы теней, искажали его непривычно, пугающе. И Ксюше показалось вдруг, что и не Олег это вовсе, а что-то подло похожее на него, что-то неживое, чужое; что она - усталая, жалкая - брошена здесь, в этом черном, вспыхивающем, тонущем в бешеном ливне мире, одна, совсем одна среди его гремящей, журчащей, копошащейся жути; и сердце затрепыхалось обреченно и жалко, что-то ледяное перехватило горло и обожгло глаза, но тут очнулся Олег.
Он зажмурился, сильно потер лицо, улыбнулся растерянно и виновато:
- Прости, Ксюшенька, задумался я... Сейчас чай будем пить, сейчас-сейчас.