Глава 2
Ей всегда казалось, что Рождественский бульвар дышит Рождеством.
Именно таким странным словом – дышит – Маруся думала про эту улицу. Когда она была совсем маленькая, то считала, что Москва – это и есть Рождественский бульвар; все остальное оставалось в ее сознании размытым пятном. В то время мама почти каждый день позировала художникам, потому что ее картины совсем не продавались и денег не было даже на корм бабушкиной козе, то есть на молоко для Маруси. На огромном чердаке старинного дома на Рождественском бульваре размещалось много мастерских, поэтому Амалия бывала здесь несколько раз в неделю. И часто брала с собой Марусю. Чердачные мастерские выстывали с первыми осенними холодами так, что казалось, уже наступила зима и вот-вот наступит Рождество. Этот праздник мама отмечала, а про Новый год говорила, что это совковая пошлость, о которой ребенку лучше вообще не знать, если он хочет вырасти личностью. Таким и остался Рождественский бульвар в Марусиной памяти – осенний звонкий холод, зимний праздник и мамина ослепительная красота.
О том, что ее мама очень красивая, Маруся услышала в шесть лет от бородатого художника дяди Бори, к которому Амалия ходила особенно часто, потому что он платил больше других. До этого Маруся как-то не замечала маминой красоты – вернее, считала, что это само собой разумеется.
– Амалия, пожар мужской души! – воскликнул однажды дядя Боря, отойдя на три шага от маминого портрета, который он писал весь день. – Богиня античная, королева французская, не уловить твоей ослепительной красоты кистью жалкого мазилы!
– Ах, сколько пафоса! – усмехнулась мама. – А ты уверен, что античные богини и французские королевы были ослепительные? Сомнительно.
– Зато ты – несомненно, – с той же торжественной интонацией заявил он. – Одно у меня в связи с тобой сомнение: в музей тебя надо поместить, чтоб на твою божественную красоту мужчины только издалека любовались, или в миру оставить, чтоб они от тебя зажигались страстями?
– Зажигались! – Амалия поморщилась то ли от его тона, то ли от своих вонючих дешевых сигарет и набросила на голые плечи большую шелковую шаль. – Мужская самоуверенность просто не знает границ. Я вам что, спичка? Смотрите, не обожгитесь.
– О такую и обжечься не жалко. – Дядя Боря провел ладонью по маминому бедру, но тут же отдернул руку, оглянулся на Марусю и недовольно поморщился. – Зачем ты ее сюда таскаешь?
– Пусть привыкает. Неизвестно, что ее в жизни ждет. Может, только натурщица и получится. Не всем же с самореализацией везет.
В маминых огромных темно-серых глазах сверкнули молнии, и от этого глаза еще больше стали похожи на грозовые тучи.
– Из нее – натурщица? – Дядя Боря скептически оглядел Марусю. – Это вряд ли. Воробей большеротый, не в мамочку удалась. Она у тебя, кстати, от кого?
– От итальянца.
В мамином голосе послышалось что-то вроде обиды, и Маруся очень удивилась. Амалия всегда держалась по отношению к ней с подчернутой бесстрастностью, поэтому странно было, что она обиделась на замечание в дочкин адрес.
– От Марио, что ли? – удивился дядя Боря. – Так он же вроде пидор?
– Ну, во-первых, он двустволка, а во-вторых, вообще ни при чем. Он же только в прошлом году в Москве появился. А Маруське шесть лет.
– Больше четырех не дашь.
– Потому что не жрет в три горла в отличие от некоторых. – Амалия похлопала по дяди-Бориному волосатому животу, выпирающему из-под заляпанной красками майки. – Она у меня от итальянского итальянца. Я же в Падуе год прожила после училища. Совершенствовала свое великое дарование! – усмехнулась она. – Вот и усовершенствовала.
– Аборт, что ли, не могла сделать? – хмыкнул дядя Боря. – Дуры вы, бабы, одно блядство на уме. Я б вас к искусству на пушечный выстрел не подпускал, оно вам на хер нужно. А чего папаше ее не сплавишь? Итальяшки чадолюбивые, может, и взял бы.
– Да пошел он! – зло сказала Амалия. – Пусть свое семейство облизывает, пердун старый. И вообще, надоели мне благодетели постельные, понял, Борюсик? Вы у меня в ногах будете валяться и за счастье считать, что я вам в одной комнате с собой дышать позволяю. Такие у меня с вами будут отношения.
– Ну-ну, – покрутил головой дядя Боря. – Успехов тебе, красавица. Только пока такого счастья на твоем горизонте что-то не просматривается.
– Что пока – неважно. Суть важна. А по сути – или так, или никак. Лучше с голоду сдохнуть, чем у вас кусок хлеба выпрашивать. Все, хватит! – Амалия повела плечами, сбрасывая на пол шаль, и встала. – Гони бабки за сеанс, Леонардо хренов.
Она стояла на помосте посередине мастерской совсем голая, ее белое тело сияло в свете двух ламп, темно-русые волосы густой гривой падали на покатые, как у мраморной Венеры, плечи, глаза горели мрачным огнем... В эту минуту Маруся и поняла, что означали дяди-Борины слова «ослепительная красота».
Что означали мамины слова – про мужчин, которые будут считать за счастье дышать в одной комнате с нею, – Маруся поняла позже... Когда в маминой жизни появился Сергей Ермолов.
Маруся вышла на Рождественский бульвар и огляделась, как будто не знала, направо идти или налево. Впрочем, так оно и было. Она в самом деле не знала, куда идти, и дело было, конечно, не в направлении.
«Что там богатырь в сказке выбрал? – подумала она. – Пойти направо – коня потерять, пойти налево – убиту быть...»
Сказку про богатыря на распутье она впервые услышала в восемь лет, когда Сергей привез ей огромную книгу с необыкновенными картинками, которые почему-то показались Марусе страшными, хотя были сказочно красивы. Она весь вечер открывала волшебную книжку и тут же закрывала: боялась картинок. Сергей заметил это и прочитал Марусе книгу сам. Когда читал он, и он же перелистывал плотные страницы, то картинки – Сергей сказал, что их нарисовал Васнецов, – переставали быть страшными и манили так, как будто они были магнитом, а Маруся железным лепестком.
Только с ним Маруся могла отпустить на свободу свое воображение, которое в одиночестве всегда пугало ее причудливыми, необъяснимыми образами. При Сергее все эти образы не становились менее причудливыми, но их почему-то можно было не бояться, а смотреть внутри себя бесконечно, как никому не видимый фильм. Почему так, Маруся не знала. Она и не говорила ему никогда про эти образы, но ждала Сергея с еще большим нетерпением оттого, что с его появлением они начинали приносить не страх, а счастье.
Сейчас, в стылой октябрьской тьме пустынного ночного бульвара, это вспомнилось совсем некстати. Настолько некстати, что Маруся чуть не заплакала. И тут же почувствовала, как в груди у нее поднимается обжигающая обида – необъяснимая, может быть, неправильная, но острая, как нож.
«Зачем ты мне все это... показал? – глотая слезы, подумала она. – Жизнь совсем другая, и мужчин таких, как ты, больше нету, и... И ничего нету!»
Маруся быстро прижала к глазам холодные пальцы. Она всегда так делала, чтобы слезы не успели пролиться, и всегда это помогало. Ни рыдать, ни тем более воображать себя богатырем на распутье было ни к чему. Надо было просто решить, где она проведет эту ночь.
Маруся перебежала бульвар и вошла в арку высокого серого дома. В подвале этого мрачноватого здания находилось кафе, которое вечерами работало как клуб «для своих». Вообще-то, по начальному замыслу, оно и весь день должно было работать именно так, но уже через месяц после открытия имидж пришлось уточнить, чтобы не разориться. Поэтому весь день, как со вздохом говорила хозяйка, кафе являлось обыкновенной быдлячьей забегаловкой и только к вечеру становилось тем, для чего и было предназначено, – богемным клубом под названием «Без названия».
Остановившись перед подвальной дверью, Маруся извлекла из своей бездонной сумки, похожей на холщовый мешок, длинный латунный ключ. Такие ключи когда-то были выданы тем, кто имел право посещать кафе вечерами. Амалия была в их числе, и после ее отъезда ключ достался Марусе. Правда, она ни разу не воспользовалась этим ключом, потому что заходила в кафе только днем, и то когда Толя уезжал в командировки. Готовить для себя одной ей не хотелось, а здесь была недорогая еда.