После портнихи наступила очередь парикмахера. Он обошел вокруг Амалии, насупил брови и объявил, что ее прическа никуда не годится, да и вообще прямые волосы сейчас никто не носит. Больше всего на свете Амалия ненавидела локоны, но делать было нечего – кауфер уже подступился к ней с раскаленными щипцами, предвкушая, какую образцовую мадемуазель он сотворит из этой очаровательной барышни. Увы, дело не заладилось, ибо обычно ловкий парикмахер ухитрился уронить щипцы себе на ногу, простреленную еще в достопамятную Крымскую кампанию. Вопли, раздавшиеся непосредственно после этого трагического инцидента в салоне почтенного француза, непереводимы решительно ни на какие языки, по крайней мере в одобренном цензурой виде. Лариса Сергеевна поспешно увела племянницу, которая была весьма удручена происшедшим и едва сдерживала слезы. Сам парикмахер, впрочем, потом клялся своему соотечественнику, обувщику Шарпантье, что cette canaille blonde
[19]
пребольно уколола его булавкой в ляжку, едва он приблизился к ней с щипцами. Но такое его заявление никак не вяжется с нежным обликом мечтательной Амели, и… в общем, будем считать, что все это подлые наветы и гнусная клевета.
По счастью, визитом к куаферу все приготовления к выводу барышни Тамариной в свет были завершены. Амалию ничему не требовалось учить: она превосходно танцевала, играла на фортепьяно, получила основательное домашнее образование и говорила на пяти языках – французском, польском, немецком, итальянском и даже английском, хотя доподлинно известно, что последний совершенно непригоден для светского общения, так как все сколько-нибудь стоящие люди говорят по-французски, а от тех, кто не владеет этим ласкающим слух наречием, заведомо нельзя ждать ничего хорошего. Пожалуй, будь у барышни Тамариной поболе приданого, она бы определенно была обречена на успех.
Первый выход в московский свет был приурочен к большому балу у Ланиных. Накануне донельзя взволнованная Лариса Сергеевна устроила смотр Амалии, приказывая ей поклониться, подать руку воображаемому кавалеру, присесть и улыбнуться, а Аделаида Станиславовна поднесла дочери жемчужный убор, изъятый из бог весть каких потайных закромов. В голубом с серебром платье, в жемчугах, с простой, но изящной прической Амели была неотразима, и Лариса Сергеевна, вспоминая себя саму в этом возрасте и свой первый выход в свет, непозволительно расчувствовалась. Ведь и она сама была когда-то худой девушкой с торчащими лопатками и невыразительным лицом, до того как превратиться в тяжеловесную, суровую, уверенную в себе особу, не питающую заблуждений ни на чей счет. Аделаида Станиславовна роняла слезы умиления, глядя на дочь; она и в самом деле была растрогана.
– Ах, дочь моя, как я вам завидую! – воскликнула она в порыве чувств.
Амалия же со своей стороны считала, что в ее положении нет ничего завидного. Сердце ее было свободно, и идея оказаться замужем ничуть ее не прельщала. Но девушка из хорошей семьи не может служить, как какая-нибудь горничная, получая за работу деньги; и на иждивении у родных она тоже не может оставаться до бесконечности. Все это Амалия прекрасно помнила, хотя в душе и не желала с таковым порядком вещей мириться. Если бы у нее был хоть какой-нибудь талант, с помощью которого она могла бы заставить мир говорить о себе и обрести пусть шаткую, но независимость! Увы, такого таланта у Амалии не водилось. Пела она не лучше остальных, рисовала посредственно – хорошо у нее выходили только забавные мышки с длинными усиками. От случая к случаю сочиняла стихи, как большинство барышень ее круга, но все это было не то. Идти на сцену? Амалия умела с чувством произнести монолог, подражала разным голосам, но то же самое умеют делать тысячи людей и однако же век остаются на том месте, какое отвела им скаредная судьба. Порою, когда Амалия давала волю фантазии и очень похоже изображала кого-нибудь из знакомых, мать шептала Казимиру:
– Из нее вышла бы великая актриса.
– Не дай бог, – отвечал тот с чувством, вспоминая, как одна такая «акрыса» обобрала его дочиста в позапрошлую зиму в Одессе. Правда, она была прелестна, и при одном воспоминании о ней что-то приятно начинало щекотать у него внутри.
Бал, как уже упоминалось выше, был назначен на следующий день, а именно на двадцать шестое апреля. Амалию завили (к счастью, без щипцов), причесали, одели, кучер Павлуша уже вывел во двор карету, и тут во входную дверь неожиданно постучали. Это был, разумеется, злой рок, только на этот раз он принял облик самого заурядного посыльного. Аделаида Станиславовна как раз поправляла на дочери жемчужный убор, когда вошла заплаканная Лариса Сергеевна. Мать Амалии и Казимир обменялись тревожными взглядами.
– Бал отменяется, – сказала Лариса Сергеевна, не замечая, что от расстройства шмыгает носом, как самая обыкновенная прачка. – Жюли, дочь Ланиных, неожиданно умерла. Кто бы мог подумать! Ведь ей не было и двадцати лет.
Глава 4
– Как это неприлично с ее стороны! – с горечью говорила Аделаида Станиславовна на другое утро. – Как бессердечно – взять и умереть накануне бала! Какая бесцеремонная спешка! Что она – не могла немного подождать, что ли?
Поскольку Лариса Сергеевна уехала, забрав с собой Амалию, чтобы выразить Ланиным свои соболезнования, гордая полька, оставшаяся наедине с Казимиром, могла вволю отвести душу.
– Помилуй, Адочка, что ты говоришь! – простонал вконец сбитый с толку Казимир. – Ведь смерть не выбирают. Как же она могла…
– А что я говорю? – прогремела его сестра. – Я говорю: она это нарочно сделала! На-роч-но!
Поскольку разуверить ее не было никакой возможности, Казимир счел за благо промолчать.
– А теперь моя Леля не выйдет замуж, – переменив тон, жалобно сказала Аделаида Станиславовна. – И все из-за того, что этой… барышне вздумалось… так не вовремя, некстати… пре-еставиться… – Остаток речи утонул в негодующих всхлипах…
Экипаж купеческой вдовы меж тем, протрясшись сколько следовало по московским буеракам, причалил к особняку Ланиных. В пути Амалия не думала ни о чем особенном. Она надела то самое траурное платье, которое сшили ей во Франции после смерти ее отца, и сидела в карете, рассеянно разглаживая рукой в черной кружевной перчатке рюш на юбке. Мысль о том, что Жюли Ланина, которую она совершенно не знала, умерла, почти не вызывала в ней отклика. Признаться, вчера Амалия была даже рада, что не пришлось ехать на бал и по указке тетки кокетничать с незнакомыми холостыми кавалерами. Вместо этого она, освободившись от тяжелого платья, удалилась в свою комнату дочитывать очаровательный приключенческий роман Понсона дю Террайля (который был одним из самых знаменитых писателей своего времени, да так в нем и остался). Вскоре ее уединение нарушила словоохотливая Даша, которая тоже узнала о том, что произошло.
– Страсти-то какие творятся, Амалия Константиновна! Все слуги в один голос твердят, что первый бал у покойника – такая дурная примета, что хуже и не придумаешь!
Однако Амалия, в отличие от большинства своих сверстниц, вовсе не была суеверной.
– А я знаю примету еще хуже, – заявила она.
– Да? – искренне изумилась Даша. – И что же это за примета такая?
– Самой стать покойницей, – коротко ответила Амалия и углубилась в чтение.
Вспоминая сейчас этот разговор, она не могла удержаться от улыбки.
– И что тут смешного, скажи на милость? – прогудела тетка, зорко наблюдавшая за ней.
Амалия опомнилась и придала лицу приличествующее случаю выражение уныния.
– Простите, тетушка…
Лариса Сергеевна укоризненно вздохнула, отчего швы на ее платье жалобно крякнули.
– Легкомысленна ты очень, – проворчала она. – Сразу же видать – польская порода! В жизни серьезнее надо быть, основательнее.
Амалия опустила глаза. Сначала этот ненужный визит, теперь эти ненужные поучения… Скучно, право! Просто скучно.
Особняк Ланиных встретил девушку и ее тетку обилием траурных нарядов, соболезнующим шуршанием платков, приглушенными голосами и охапками живых цветов. Зрелище удручало своим великолепием. Зоркий глаз Амалии различил остатки приготовлений ко вчерашнему балу, которые спешно убирали слуги. Дом же, казалось, словно говорил: «Мне все равно: веселитесь, печальтесь – какая мне разница… Я видел столько поколений на своем веку, видел пожар Москвы, меня уже ничем не удивить».