Ужин. Вечерняя поверка и вечерний шмон.
– Бабченко!
– Аркадий Аркадьевич! Старший сержант. Десять суток!
– Лицом к стене!
Вечерний туалет (здесь, правда, времени уже давалось побольше, чтобы сходить на дальняк) и – отбой.
Отбой – это рай. Начкар отпирает нары еще при вечернем шмоне, но опускать их можно только по команде. “Гауптвахта, отбой!!!” И тридцать рычагов со скоростью пули вынимаются из петель, а тридцать шконок с грохотом валятся на подставки. Ребрами на голые доски, укрыться нечем, ноги, хоть и замотанные на ночь в портянки, мерзнут, лампочка под потолком никогда не выключается, но – сон, сон, сон…
Спали на голых нарах. В казематах отопления еще не включали, и ночами было чертовски холодно.
А утром все по новой.
– Бабченко!
– Аркадий Аркадьевич! Старший сержант! Десять суток!
– Лицом к стене! Пошел!
Две недели мы провели в камере практически безвылазно. Ожидание срока в четырех стенах оказалось настолько тяжело психологически, что эти тринадцать дней составили отдельный период моей жизни, больший, чем школа и институт вместе взятые. А ведь не год, не пять
– всего две недели.
О том, что тебя посадят, ты не можешь не думать. Срок висит над тобой постоянно, и он давит физически. Ты точишь себя каждую секунду, и эта мысль угнетает, разъедает твою душу. Три года! Еще целых три года!
И все же это был отдых. Меня больше никто не сажал на бэтээр и никуда не вез, будущее стало ясным по крайней мере на десять дней, а если жить одним часом – то это много. У меня была крыша над головой, шконка и еда. Что еще надо?
С куревом вот только были проблемы. В коридорах видеокамеры, поэтому тумаков нет, но и с караульными договориться тяжело. Хотя договаривались, конечно. Наша сержантская камера находилась в закутке, и нам было проще. Свою зажигалку “Зиппо” стоимостью пятьдесят долларов (она осталась в камере хранения, а здесь солдатские вещи даже не воровали – непостижимо!) я выменял на пятнадцать сигарет, и в камере тогда все прыгали до потолка от счастья. А однажды со свидания пронес банан и два яблока. В трусах.
Курево у нас было постоянно. Добывали как-то. Курили по очереди – один затягивается, четверо работают вертолетами – крутят кители над головой что есть мочи, чтобы вентилировать камеру. Курили только по ночам. Караульные в это время не свирепствовали. Начгуба нет, начкар спит, а им без разницы, в общем-то, курим мы или нет. Потому что с поста любой из них также запросто мог отправиться в камеру. И тогда курить втихушку придется уже ему.
Как это происходило потом со мной на тверской губе. Сорок один караул за восемь месяцев, то в караулке, то в камере попеременно.
Тамошний начгуб, капитан Железняков, страшный человек, постоянно находил где-нибудь под плинтусом бычок десятилетней давности, после чего я получал выговор, сдавал своему лейтёхе автомат, ремень и шнурки, смотрел, как все это вместе с повеселевшим караулом грузится в “Урал”, и шел в камеру.
Но посадить меня больше чем на сутки Железняков не мог. Поскольку я был единственным сержантом во всем дивизионе, то ровно через сутки приезжал мой лейтёха с погрустневшим караулом, меня выводили из камеры, вручали автомат, шнурки и ремень, я становился в строй, докладывал свои обязанности и шел в караулку следить за чистотой и порядком.
Так и служили – то сидели, то сторожили.
Поэтому договориться всегда можно: и “арестант”, и “часовой” – понятия такие же условные, как и “срок”, и “освобождение”. Сегодня ты по эту сторону решетки, завтра – по ту.
Кроме того, в этом уставняке мы чувствовали какое-то внутреннее превосходство над караулом. У них была власть, но не было воли. У нас же через пару-тройку дней начинала появляться воля и здоровый пофигизм. Арест в армии всегда повышает неофициальный статус солдата: Россия – страна сидевшая, армия у нас живет по тем же законам, что и зона, и любая кича всегда только в плюс. В авторитете не тот, кто соблюдает закон, а тот, кто его нарушает. Те же, кто парился в одиночках, считались вообще чем-то вроде приблатненных. Их давили сильнее, чем остальных, но только с одной целью – посмотреть, сколько они выдержат, убедиться, что выдержат они всё, и тем самым еще раз подтвердить их авторитет. Именно ломать задачи уже не ставилось. Во-вторых, многие из нас тоже были далеко не ангелы, сидели за дело, и развести или надавить психологически тоже умели. И в-третьих, многие из нас прошли то, что этим ребятам в рафинированной московской армии и не снилось.
Но в этой уставщине оказался и огромный минус – сержантов не выводили на работы. Работа для арестованного не наказание, как может показаться, а привилегия. Свобода. На работы рвались – хоть куда, хоть на кухню помои таскать. Потому что там можно было покурить.
Попить чайку. Потрепаться. Просто побыть без надзора. Ходить, не закладывая руки за спину, и не тыкаться лицом в стену при каждом встречном. После камеры пять на четыре кухня кажется дивизионным плацем.
Впрочем, пару раз на прогулку нас все же выводили. В тот самый обезьянник на улице.
Все познается в сравнении. В первый день эта клетка показалась мне концлагерем. Когда же нас вывели сюда примерно через неделю, то это был рай. Ранняя осень, над головой синее небо, хоть и забранное вязаными прутьями, по которым ходил часовой с автоматом, но мы не смотрели на подковки на его кирзачах, мы вообще не замечали его, видели лишь небо, облака, свежесть. Ходили по кругу, руки за спину, и дышали, дышали, дышали этой призрачностью свободы.
– Ладно… – Следователь убрал левое постановление о моем задержании в портфель. Портфель был кожаным, времен Советского Союза, с двумя уродливыми замками на широких ремнях.
Точно такой же портфель был и у моего отца. Он постоянно ходил с ним на работу, хотя носить ему в портфеле было вроде бы нечего – отец работал на секретном заводе и никаких документов брать с собой просто не мог. Он был инженером, строил штанги-держатели для ракет.
Незадолго до смерти его повысили до главного инженера. Последним его проектом была штанга-держатель для “Бурана”.
Но все на хрен развалилось, “Буран” поднялся в космос один раз, после чего его оттащили в Парк Горького и устроили в нем пивняк.
Байконур оказался в другой стране. Все, кто работал на космос, вмиг сделались нищими. Перспектив никаких. Отец запил и спился очень быстро – он и умер от этого. Воровать или торговать он не смог. Даже и не пытался – не был приспособлен к этому совершенно.
Все, что от него осталось, – это фотографии Байконура с огромным полем красных маков перед стартовой площадкой, медаль за “Буран” с личной подписью Михаила Горбачева да вкус маленьких казахских дынек, которые он каждый раз привозил из командировки.
– Что мне теперь будет?
– Тюрьма тебе будет. Надолго.
В этой камере, где проводились допросы, ощущение работающей машины было как никогда острым. В армии твоей судьбой распоряжаются десятки, даже сотни человек. Ты не принадлежишь себе. За тебя определяют, где жить, во что одеваться, что есть и как существовать вообще. В моем случае вся эта машина была направлена только на то, чтобы додавить меня.
Голодуха в болотах на Урале. При минус тридцати влажность там стопроцентная. Гнили все. Гной с кровью тек по ногам в кирзачи кусками.
Концлагерь в Моздоке. Ночные избиения. Провода на пальцы. Выжигание звезд на кистях. Переломанные зубы. Героин. Воровство и продажа оружия. Безумие.
Чечня. Предательство. Бойня. Мясокомбинат.
Смерть отца. Дизуха. Смерть бабушки – сына она пережила всего на два месяца. Инвалидность другой – чтобы заработать денег и откупить внука от войны, она пошла по электричкам, торговала шоколадками, но заработала только инсульт. Потерянность мамы – она ездила ко мне два раза.
Теперь тюрьма вот.
Спасибо тебе, Родина.
Были, конечно, и исключения. И та молодая красивая женщина-врач в военкомате, которая отправила меня на обследование, – хотела, чтобы я откосил. Она передвинула меня по шкале времени на полгода, а для войны это много, и я ушел в армию не со своим призывом и пропустил