Мы разбираемся по парам. Я в паре с Никой Лось. Она — военный переводчик. Я — пленный немец.
— Давно ли вы на Восточном фронте? Такой молодой и уже фашист! Что вам пишут из дому? Скоро ли кончится бензин у великой Германии? Сколько танков в вашем батальоне?
Она говорит быстро, уверенно и насмешливо.
— Ни черта я не поняла.
— Скоро ли кончится бензин? — переспрашивает она.
Вчера лектор говорил, что мы планомерно отступаем, выигрывая время, а у немцев вот-вот кончится бензин и станут моторы. Возле нас Грюнбах. На нем всегда, чистая белая рубашка и черный галстук. Наверное, всю зарплату переводит на стирку рубашек. Ника выпаливает все сначала, а он с горячностью сжимает в кулачки и опять выбрасывает пальцы в такт ее вопросам.
— Наш командир, — говорит Ника, поводя на Грюнбаха своими узкими, темными, насмешливыми глазками, — требует, чтобы вы отвечали только правду.
Но я теряюсь, я не могу так быстро подобрать слова, поставить их в правильные падежи и организовать взаимодействие между ними.
Маленький Грюнбах огорченно качает головой.
— Вы переигрываете. Это ведь не драмкружок. Не старайтесь изображать фашистского солдата. Не упирайтесь. Отвечайте подробно. Сейчас вам нужна только практика.
Мы меняемся партнерами. Теперь я — переводчик, а мой пленный — Вова Вахрушев.
— Вова! — говорю я, заглянув в свою тетрадку. — Сколько огневых точек в расположении твоей роты?
— Предполагать, что немец тотчас примется выдавать военную тайну, курьезно по крайней мере.
В коридоре ударили жестяной кружкой в пустой жестяной жбан — конец занятий.
Мы шумно поднимаемся, разбираем с подоконника свои пайки хлеба и спешим в столовую.
Столовая райпо!.. В ней пахнет щами, которые поглощались тут десятилетиями. И парно, как в бане, хотя совсем не так тепло. Пар клубится от двери; он бушует над котлами за низкой стойкой, отделяющей зал от кухни, и вьется прямо из тарелок. По залу осторожно двигаются женщины с большими животами, разносят суп с макаронами.
Когда мы приплыли в город Ставрополь из Москвы — это было пятнадцатого октября 1941 года, шестнадцать дней назад, — в этой столовой работали кадровые официантки. Они шествовали по залу, неся перед собой горку тарелок с горячим супом (одна тарелка на другой, между ними прокладка — пустая перевернутая тарелка). Горка дымилась и колыхалась.
Но официанток больше нет — их отправили на трудовой фронт. Те, что заменили их, — не профессионалы общепита, это эвакуированные беременные женщины, и райсовет трудоустраивает их как может. Они старательно несут в обеих руках, чтоб не расплескать, всего по одной тарелке супа. Но мы не торопимся. Мы рады посидеть тут. Здесь все же самое теплое место в городе. И керосиновые лампы горят в полный накал. От гомона и махорочного дыма, от предвкушения горячего супа голова слегка кружится. В сыром тумане столовой все немного необычны: и наши курсанты в шинелях, и опоясанные клетчатыми шалями бабы, чьи лошади переминаются на улице у коновязи.
А вон в том углу сидит Некто. На прямых плечах плащ-палатка, как бурка; ниточка темных усов; круглоглазый, таинственный — поручик Лермонтов, вырвавшийся из вражеского «котла»!
Женщина, что так плавно движется по залу, подаст сейчас ему дымящуюся тарелку — с поясным поклоном.
— Послушайте! — подсаживается Вова Вахрушев. От его голоса все сразу становится обыденным. — Как по-вашему? Можно завшиветь и остаться интеллигентом?
— Можно, — рассудительно говорит Ника. — Вшивым интеллигентом.
При всей своей невозмутимости Вова немного задет. Но нам некогда объясняться с ним. Мы дохлебываем суп — и шасть на улицу, за поручиком.
Ох как нелегка поступь его кирзовых сапог. Хлоп-хлоп-хлоп. Шинели на нем нет. Одна лишь плащ-палатка внаброску.
Порывистый ветер с Волги. Ранний, жесткий, крупчатый снег сечет косыми струями. Снег не припал к земле, не примялся — гуляет. Ветер наподдаст, и белый столб метнется под дома, и плащ-палатка надувается как парус.
Поручик запахивает полы плащ-палатки и сворачивает в переулок. Прощай, нездешнее видение!
7
Волжский ветер гуляет по немощеным улицам. Приземистые срубы, при них баньки — топятся по-черному. Все как встарь.
Светит луна. Посреди главной улицы, взявшись под руки, бредут ставропольские девчата. Прокричат частушку, умолкнут и вроде ждут — не подхватит ли кто. Тихо, как на пустыре. Только собаки за заборами заскулят, зальются слышнее. Безлюдье опустевшего тылового городка.
Позади девушек идем мы с Гиндиным. Тоже гуляем.
На днях Ника обнаружила у себя в чемодане кусок подкладочного шелка, и мы всей комнатой сшили из него четыре мешочка-кисета. Один я подарила Гиндину. Теперь он считает своим долгом оказывать мне внимание. Вот пригласил пройтись. Анечка — она четвертая в нашей комнате — дала мне надеть шерстяные носки, но все равно в брезентовых сапогах ноги на ветру мигом коченеют.
Минуем базар, темные, пустые прилавки — и опять поравнялись со сквером. Памятник Карлу Марксу. Останавливаемся, с трудом разбираем слова: «Пусть господствующие классы трепещут. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей».
— Если б этот товарищ был жив, — говорит Гиндин, — мы бы с ним хорошо поладили. Всего-то и делов, что он изучал «Капитал» в инженерно-экономическом институте.
Мои окоченевшие ноги окончательно бастуют. Я демонстративно луплю брезентовым сапогом о сапог. Он-то в яловых. Мужчинам выдали настоящие сапоги, а нам брезентовые. Зато я в берете, а Гиндин в пилотке: выпуклый лоб и большая половина головы непокрыты. Нос покраснел и увеличился.
Я еще никогда не прогуливалась с человеком такого солидного возраста. Ему тридцать три. Он старший из всех тут. В нашей комнате его называют за глаза «дядя Гиндин».
Луна светит вовсю, и девчата, поднимаясь назад от Волги, высмотрели нас у памятника, загорланили:
Парочка, парочка,
Ах, солдат и дамочка!
Мы торопливо идем, размахивая по-военному руками, подгоняемые в спину хлесткими выкриками. За углом девушки отстали. А тут и наш дом — тети-Дусина богадельня.
— Я вот рад, что вступаю в войну не щенком, а зрелым человеком. Я-то не дамся войне. Меня она не переломает… Убить, конечно, могут. Но это другое дело.
Он пожимает мне руку и уходит, цокая каблуками, прямой, заносчивый.
Наконец-то можно с облегчением взлететь к нам наверх, в «учительскую».
8
Говорят, война всегда сваливается внезапно. Может быть. Но мы-то говорили, думали о ней, песни распевали, себя к ней примеривали, а застала она нас врасплох.
Я записалась на курсы медсестер. Занимались мы в помещении магазина с кафельным полом, или в физкультурном зале школы, или в театре, прямо на сцене, за щитами «Идет репетиция».
Мы перетаскивали за собой огромный, потрескивающий сухими ребрами скелет с привязанным за лобковую кость инвентарным номером «4417».
А ночами я бегала на дежурство во двор, к воротам, или взбиралась на чердак, а оттуда на крышу. Никогда не предполагала, что если война, первым делом — защищай свой дом.
Это ведь когда-то, в детстве, был большой и важный мир — наш дом. Мы поселились в нем давно, я еще и в школу не ходила. Переезжали мы сюда с Тверского бульвара, и соседи говорили моим родителям: «Куда это вы едете? За Москвой селитесь?»
Мы поселились за Триумфальной аркой, за Белорусским мостом и старыми будками почтовой заставы николаевской поры, в новом доме — шестиэтажной громаде, вымахавшей надо всей округой.
Земля под нашим домом принадлежала до революции Елисееву, владельцу известного магазина на Тверской. Здесь была его дача, конюшни с рысаками, манеж, где объезжали лошадей.
Деревянная двухэтажная елисеевская дача и сейчас стоит, стиснутая кирпичными корпусами, — там коммунальные квартиры администрации Бегов. Строение, где была конюшня двухлеток — наружная стена разукрашена цветным изразцом, — оборудовали под детский сад. А в двухэтажном каменном доме все было по-прежнему, внизу — стойла, наверху жили конюхи и наездники, теперешние совслужащие.