Он наклоняет набок голову, опускает веки, приготовясь слушать. Ника — любимая его ученица. Про нас с Дамой Катей он говорит, что мы вполне современные девушки, а Ника — девушка будущего.
Она поднимается и без запиночки, не заглядывая в бумажку, переводит в килограммы оставшиеся на ее долю тонны. Ника находчива, быстро соображает и притом изящна. Заглядение.
Я рассматриваю Грюнбаха, это существо, состоящее из воды, жиров, углеводов и поваренной соли… Однако и у него имеются привычки, ему одному свойственные. Он, например, когда что-нибудь объясняет нам, сжимает руки в кулачки и потешно привскакивает на носках. Это из-за маленького роста или из-за экспансивного характера, что ли.
В нем есть что-то трогательное. Хотя бы то, как он обучает нас. Наши курсы только что возникли, система обучения еще не сложилась, и тут простор для него, тут он вполне самостоятелен со своей методикой. И мы разбухаем от полезных знаний.
Грюнбах родился в Швейцарии. Его родители — политэмигранты, после революции вернулись в Россию. Большую часть жизни Грюнбах прожил на юге России.
Он с какой-то обостренной приверженностью относится к работе. Может быть, для него работа — родная земля, которую он возделывает.
4
Получив деньги — денежное довольствие курсанта, — мы отправились в кооперацию «Заря новой жизни» купить духи.
Мы торопились, чтоб успеть на построение, Ника, и я, и Дама Катя, заплетавшаяся в полах шинели.
Промерзшую землю наискось секло снегом. И под косыми снежными струями, в сером сумраке утра, брели с котомками — базарный день — ставропольки в плюшевых жакетах и разномастный эвакуированный люд.
У входа в магазин два бородатых человека разливали по кружкам одеколон.
В кооперации «Заря новой жизни» одеколон и духи кончились. Теперь уже до конца войны. У прилавка расплачивается за последний флакон наша Зина Прутикова. Мы по очереди понюхали его, маленький, граненый, с синей этикеткой — «Гиацинт».
Только мы вышли, мимо промчался со всех ног Петька Гречко, успев нам крикнуть:
— Митьку повели!
Мы — за ним, еще не поняв, что произошло. Немного пробежав, увидели: Митьку ведут. Шинель на нем без ремня, как на арестанте. Плечи расправлены, голова вскинута — хорохорится.
От Петьки узнали, что произошло. С утра сегодня в общежитии старшина придрался к Митькиной «заправочке» — складки под ремнем, оказывается, у него не согнаны все до одной за спину. Митька выслушал и удалился к себе на постель. «Встать!» — завизжал старшина. Митька встал и влепил ему по уху.
Мы побежали, обгоняя Митьку и его конвоиров, через поле, по выдолбленной в лесу тропе, протопали по конюшне, где в стойлах имущество преподавателей, и — в главное здание кумысосанатория, к генералу Биази.
— Я вас слушаю.
Генерал Биази смугл, красив и величествен, как венецианский дож.
Мы со смятением догадываемся: добр ли Митька, талантлив ли — все это ни к чему. Сейчас входит в силу другое — воинская дисциплина и нарушение ее. Было или не было. Черное или белое.
— По уставу, в случае неповиновения, — говорит генерал, — старшина может применить физическую силу…
Тогда бы ему крышка. И Митька бы пропал.
Пока Митьку еще не привели сюда, мы просим за него: это ведь не воинское преступление, а рецидив штатской необузданности.
В черных глазах Биази человеческие искорки:
— Он ведь не присягал еще?
Ну конечно, не присягал! Какое это счастье, что мы еще не присягали.
То ли тронуло генерала Биази наше волнение, то ли хватало неприятностей и помимо этой и другие непривычные ему заботы — о том, как провести сквозь зиму свой кумысосанаторий, прокормить, отопить, — одолевали его, а мы были на отшибе, в городе — переменный состав, отбывающий на фронт, а там война и без него всех нас рассудит, — но как бы там ни было, вечером Митька вернулся.
Мы сидели на скамейке у пристани. Навигация кончилась, и все тут как вымерло, только одинокий фонарь раскачивало ветром. Скованное раньше обычного сероватое русло реки скучно, неподвижно распростерлось под нами.
Кто-то сказал сегодня, что немцы планируют захватить всю Европейскую часть Советского Союза.
Свет раскачивающегося фонаря то и дело проходил по Митькиному лицу, осунувшемуся, с запавшими глазами, с сумрачно свисающей из-под пилотки прядью волос.
— Где б они ни осели, их выморят. — Пригнувшись, облокотясь о колени, Митька курил, припадая к цигарке, точно изголодавшийся.
На том берегу вспыхивали и перебегали огоньки, это на далеких нефтепромыслах. Где-то тут за нами граница Европы — Уральский хребет.
5
Блажен, кто верит счастью и любви,
Блажен, кто верит небу и пророкам…
Зина Прутикова цыкает на нас — мы можем разбудить больную Анечку. Мы набрасываем на нее свои одеяла, осторожно укутываем. В темноте движемся бесшумно, как привидения.
Ох этот черный круглый истукан, пожиратель дров, хоть бы руки согреть об него. Содрогаясь, одеваемся. Бр-р. Бормочем стихи.
«Лермонтовский год». Столетие со дня гибели поэта. Мы писали доклады, которые теперь уже не придется прочитать на семинарах.
Анечка спит. Коса свешивается с подушки. На вид Анечке лет шестнадцать, не больше.
— Вы скажите военкому, — Зина Прутикова тихо наставляет меня и Нику, — заболел наш товарищ… что вы от имени всего коллектива…
Блажен, кто не склонял чела младого,
Как бедный раб, пред идолом другого!
— Тсс!
Мы-то шепотом, а вот внизу тетя Дуся с утра пораньше во весь голос костит протрезвевшего мужа.
Еще сумерки на улице. Черные луковки храма выплывают в морозном тумане. Они будто отделились от храма, висят. Красиво, дух захватывает.
Военком на втором этаже. Лестничная площадка забита. Эвакуированные жены летчиков, некоторые привели с собой детей. Ветхие старики — беженцы из Белостока: он — в детском башлыке, повязанном концами вокруг шеи, на ней — мужская ушанка и рваная шалька поверх. Их сын пропал без вести. Каждый день они приходят сюда в военкомат в надежде узнать о нем.
На урок «Организация немецкой армии» мы уже не успеем, но на Грюнбаха никак нельзя опоздать, и, пользуясь тем, что мы в военной форме, приосанившись, хватаемся за ручку двери и мигом оказываемся у военкома. И тут же застываем от смущения. Возле стола, в плащ-палатке, как в бурке, подтянутый и напряженный, — поручик Лермонтов. И ниточка усов, и темный глаз сверкает… Мы замерли. Отступать нам нельзя. От имени всего коллектива нам надо выхлопотать сколько-нибудь дров для больного товарища. Сколько-то с военкома и с Биази сколько-то…
В несносной тишине, похолодев, слышим неизвестный нам доселе голос поручика немного с хрипотцой от простуды или от курева.
— …в августе еще, на Грачевской переправе — может, слышали про такую, — лишился ее… Пока терпеть было можно, не обращался…
Над столом седой шар сочувственно покачивается, бубнит:
— Только для новобранцев мы располагаем, вам ведь известно…
— А теперь, сами посудите, без шинели пропадешь, — мрачно говорит поручик. — Хоть какую-нибудь. БУ…
Мы ждем, замерев. Молчание. Жмется военком:
— А здесь-то вы еще долго? Вам надо в свою часть добраться. Там бы вам в два счета. В действующей армии иначе на это смотрят.
— Как управлюсь еще… Еще тонн десять фуража заготовить надо… Думал, до снега назад вернусь. А вот видите, как оно вышло…
Мир полон превращений. Поручик Лермонтов стал заготовителем фуража, лишился на переправе шинели и мерзнет теперь, готов довольствоваться хоть БУ — бывшей в употреблении. Что-то будет с ним?
По вечерам в нашу маленькую комнату набивается человек десять, а то и больше. Сидят на кроватях. Накурят, надышат, и тепло.