— Стой, раз-два. — А когда Глазков круто затормозил, иронически поинтересовался: — Дяденька, вы кого ищете?
— Мукасей! — крикнул Глазков и полез обниматься.
— Тихо, тихо, — отбивался Мукасей, — не зашиби палкой. Чемоданы уедут. — И, подхватив Глазкова под руку, пошел за носильщиком, по дороге спрашивая: — Алька-то где?
Глазков растерянно пожал плечами:
— Черт ее знает. Вчера вечером созванивались с ней, договорились тут, у вагона...
Возле красного «москвича»-пикапа остановились. Мукасей расплатился с носильщиком и хотел засунуть чемоданы через заднюю дверцу, но Глазков сказал:
— Погодь. Давай на сиденье, а то там у меня сзади всякие железки. Еще порвешь или испачкаешь, — кивнул он на чемоданы.
Когда тронулись, железки немедленно дали о себе знать: громыхали и подпрыгивали на каждой асфальтовой колдобине:
— Мы теперь хто? — объяснял Глазков, лавируя в потоке машин. — Мы теперь ки-пи-ра-тив. Даже название есть. Красивое! «Голем». Сам придумал, ей-богу. Не все понимают, но кто понимает, сразу откликается. Охраняем, значит, чужие сокровища. Слесарим, если по-простому.
Глазков на светофоре повернул направо, и Мукасей спросил удивленно:
— Ты куда?
— Заскочим на секунду ко мне, а? — виновато попросил тот. — Кинем назад одну штуку, чтоб мне не возвращаться? А то клиент икру мечет...
Заехали во двор старого пятиэтажного, довоенной постройки дома.
— Сплошные удобства, — говорил Глазков, с помощью палки выкарабкиваясь из машины. — Вон те окошки на втором — моя фатера, моя с мамашей. А тут, — он махнул рукой в сторону трех подвальных окон, выходящих в глубокие зарешеченные ямы, — тут, значит, ки-пи-ра-тив. Во всем навстречу, — продолжал он, спускаясь по ступенькам в прохладное нутро подъезда, отпирая тяжелую дверь, — инвалидам у нас везде дорога и почет.
За одну паршивую ногу — столько почета. Даже телефон без очереди...
Он зажег свет, и Мукасей увидел большое помещение, где слева стояли стеллажи, заваленные всяким железным хламом, а справа верстаки с инструментами.
— Замки врезаем, дверные коробки укрепляем, дверь стальную можем сварить, жалюзи сделать, решетки на окна, — бормотал Глазков, выволакивая из-под стеллажа какую-то готовую конструкцию. — Вот образцы, гляди. — Он показал, как на одном окне защелкиваются стальные ставни, потом как на другом опускаются решетки. — А дверь? Ты посмотри на эту дверь! Да ее никаким автогеном не возьмешь! Пятьсот рублей — все удовольствие!
— Да мне пока не надо! — хмыкнул Мукасей.
— Тебе не надо, а кое-кому надо. Бери за другой конец, потащили...
Когда загружали решетки в машину, Глазков объяснял:
— Напарник, значит, у меня — золотые руки. Но любит это дело. Как, говорит, ни крутись, как ни бейся, а к вечеру, хошь не хошь, а напейся. Сейчас третий день в штопоре, я один и курдохаюсь.
Сев за руль, он неожиданно предложил:
— А то иди к нам в компанию. Уж если я приноровился... Ты-то при руках, при ногах!
— Ага, — легко кивнул Мукасей, — только сшитый из двух половинок.
Разогнав стаю голубей, остановились у подъезда блочной двенадцатиэтажки. Мукасей выволок наружу свои чемоданы.
— Дотащишь сам? — спросил Глазков виновато. — Клиент — зверь! Я ему еще вчера обещал. — Но, отъезжая, успел крикнуть в спину Мукасею, который уже входил в подъезд: — Насчет сокровищ подумай!
* * *
Поставив чемоданы, Мукасей нажал кнопку звонка. Он заранее улыбался, готовясь к встрече. Но с той стороны не торопились открывать дверь. Он нажал еще раз. Еще. Еще. Звон стоял на весь подъезд — Мукасей держал палец на кнопке не отрывая. И вдруг щелкнуло у него за спиной. Он опустил руку и обернулся. В дверях квартиры напротив стояла соседка — рыхлая приземистая женщина с большими, навыкате, глазами. Из-под ног у нее рвался на площадку лохматый черный пудель.
— Здрасьте, Евгения Пална, — пробормотал Мукасей.
Но соседка, ничего не отвечая на приветствие, молча втащила пуделя за шкирку обратно в квартиру. Мукасей растерялся от такой встречи, обернулся и увидел Алису.
Сестра стояла, прислонившись к косяку, в распахнутой настежь двери. В первый момент Мукасею показалось, что Алиса стоит опустив глаза. Он испугался: что-то случилось! Но тотчас же понял свою ошибку: Алиса не смотрела вниз, она вообще никуда не смотрела, глаза ее были закрыты. Осторожно, словно боясь спугнуть, Мукасей подошел ближе, взял ее за плечи. Одутловатое лицо, мешки под глазами, набрякшие веки, пунцовые губы.
Она приоткрыла щелки глаз, раскрыла шире, еще шире.
— Валечка... Ты?!
И вдруг крепко обвила руками его шею, прижалась к груди.
Потом он почти нес ее по коридору, она висла у него на руках и шептала что-то не очень связное:
— Господи, глупость-то... Ждала-ждала... Ночью... холодно... Таблеточку снотворного... одну... И вот глупость! Проспала... Валечка, милый... Пусти меня в ванную. Не бойся, я уже в порядке... Ты кофе, кофе мне, ладно? Там все, на кухне... и бутерброды...
* * *
Она заперлась в ванной, а Мукасей пошел на кухню, поставил чайник, открыл холодильник, стал делать бутерброды. Стол, старый родительский кухонный стол, которым отец с матерью так гордились — большой, круглый, с хохломской росписью, — был изуродован, изрезан ножом, в пятнах, подпалинах, лак вспучился. Провел по нему пальцем, лицо окаменело. Он огляделся вокруг. Везде те же следы — не запустения даже, а какого-то варварства. Стена над плитой обгорела, видно, тут был небольшой пожар. Розетка вырвана с мясом. Лампочка под потолком голая, без абажура. Занавески на окнах пропитаны копотью, висят как две половые тряпки. Он опустил глаза: линолеум на полу вздулся, на нем ожоги, порезы. Черт знает что!
Мукасей заглянул в комнату сестры. Открыл шкаф — на плечиках пара сиротливых платьев, потертое демисезонное пальто. Письменный стол девственно пуст. Попытался вытащить ящик, его заело. Подергал с раздражением — не идет. Рванул со всей силы — ящик вылетел, грохнулся на пол. Покатились по паркету пустые пузырьки, огрызки карандашей, мятые бумажки, прочий мусор. И стопка небрежно сложенных писем. Мукасей наклонился, поднял одно: «Привет, Лисенок! — начиналось оно. — Что-то давно нет от тебя писем». Мукасей сложил письма обратно в ящик, вставил его на место, а в голове звучал собственный голос, бравурный, ненатурально-приподнятый:
"Привет, Лисенок! Что-то давно нет от тебя писем. Впрочем, как любил говорить отец: если от детей нет известий, значит, у них все в порядке. У тебя все в порядке?
У нас все о'кей, стоит прекрасная погода, днем тепло и сухо — целый день солнце, а ведь на дворе уже декабрь! Просто курорт. Ну, стреляют, конечно, не без этого. Но ты же знаешь, я для пуль неуловимый, так что за меня не беспокойся. Знаешь, о ком я все время думаю? О тебе, дурочка. Мы ведь теперь с тобой вдвоем остались на целом свете, больше никого. И должны друг за друга держаться, так? Вот скоро ты станешь совсем взрослая, наверное, выскочишь замуж, нарожаешь кучу детишек, а я переведусь в Москву, и снова у нас будет большая-пребольшая семья..."
В родительской комнате больше всего поразило его опустошение на книжных полках. Огромные, во всю стену, они производили сейчас впечатление с боем взятого города. В рядах зияли огромные провалы. Кажется, на своих местах остались только потрепанные брошюры да стопки журналов.
Он стоял на пороге с дурацким бутербродом в руках, обводя взглядом следы разрухи. Трюмо с трещиной поперек центрального зеркала, два кирпича вместо ножки кровати. Подошел к окну, отдернул занавеску. На подоконнике бутылки, грязные стаканы, горка объедков. Давным-давно засохший цветок в горшке. И три папиросных окурка, зверски вдавленных в растрескавшуюся землю.
В ванной что-то металлически звякнуло, послышался звон разбитого стекла.
— Что случилось, Алиса? — испугавшись, заорал он сквозь дверь.
— Все в порядке, Валечка! — крикнула она оттуда. — Душ приму и выйду! — В следующую секунду зашумели краны, ударили струи воды.