Но главное, племянник Робина…
— Разрешаю.
Я не добавила: «Чтобы сделать вам приятное».
Но когда он целовал мне руку, в его глазах сияли благодарность и любовь, и любовь излучали мои глаза. А мальчик, застенчивый и безмолвный, очень порадовал Берли, как и сами переговоры, которые до сих пор шли столь успешно, словно мы и впрямь поженили Англию с Францией.
— Я за ваш брак с французом, как раньше был за брак с эрцгерцогом Карлом, и по той же причине, — важно говорил Берли. — Больше, чем когда-либо, я боюсь Испании.
А кто не боялся?
Да, я тоже боялась и переживала.
Когда король Филипп меня разлюбил?
Потому что он меня разлюбил, хоть я и не знаю, куда подевалась его любовь.
А ведь он любил меня — знаю, видела. В нашу первую встречу он так и ел меня глазами — его взгляд задержался на мне, затем на корсаже, я чувствовала, что он мысленно щупает мне грудь, живот, подбирается к самым сокровенным местам.
Тогда он меня любил. Как же его любовь обернулась лютой ненавистью?
За это время он пережил еще одну любовь, ведь он любил свою жену, свою маленькую француженку, дочь регентши Екатерины, любил, как мужчина — женщину. Но ее любил и другой — любил той нечестивой любовью, той запретной страстью, за которую проклят миром Эдип. Родной сын Филиппа, это чудовище Карлос, разделил участь Минотавра — отец заточил его в лабиринте Эскориала, дворца-собора, который должен был стать живым алтарем Богу, а стал живой гробницей.
Гробницей, скрывающей Минотавра и Эдипа в одном лице — ибо этот изверг пытался изнасиловать мачеху, прекрасную юную Изабеллу, а она тогда ждала дитя. Она выкинула и вместе с ребенком лишилась разума, а потом и жизни. Ночью Филипп пришел к сыну, вооруженный, со священником и несколькими людьми и собственной рукой, не желая возложить на другого подобный грех, со слезами и молитвой убил подонка.
Не мудрено, что вся его любовь, вся надежда и радость, все, что согревало кровь в его хилых жилах, обратилось в уголь и алмаз — уголь его тщетных упований, иссушивший все его жизненные соки, алмаз, блещущий обманчивым светом, но оставляющий в его сердце смертельные порезы.
Итак, Филипп тоже познал свою Голгофу.
— И Филипп тоже боится Франции, мадам. — Желчное лицо Уолсингема казалось еще темнее от сжигающей его внутренней злобы. — Хотя Испания и Франция одинаково привержены католицизму и должны бы быть заодно, испанский король считает Францию недостаточно правоверной, там слишком сильны гугеноты. И еще он опасается бесстрашия французских солдат — случись война, его людям окажется далеко до французов.
Глаза Уолсингема горели, как угли.
Я медленно кивнула:
— Хорошо, смотрите же будто моими глазами…
О, нет, не глазами, второго Робина не будет…
— Будьте моими ушами, — поспешно закончила я и тут же, глядя в его горящие черные глаза и смуглое лицо, добавила:
— Нет, Фрэнсис, будьте моим мавром.
Его тонкие губы растянулись в улыбке.
— Дай Бог мне побеждать испанцев, как побеждали древние мавры! Испанцы были и останутся нашими злейшими врагами, мадам! Наше дело правое, и да будет с нами Бог!
И каждый про себя сказал: «Аминь!»
Так проходило время, в тайных совещаниях и яростных спорах. В июне мы заключили с испанцами перемирие, но с не писанным примечанием: «Надолго ли?» И наш страх подогревал страхи Филиппа, наша ненависть — его ненависть. Всего в двадцати милях от нас, на другой стороне Ла-Манша стоял главнокомандующий Альба со своими грозными легионами; мы перехватили корабли с жалованьем для его наемников, он закрыл порты для английских купцов, мы грабили испанские галионы от Канарских до Азорских островов, он убивал наших беспомощных, беззащитных торговцев в Гааге.