Блестящая гусарская форма, при виде которой замирали сердца уездных барышень, запылилась, изорвалась, местами была прожжена насквозь и покрылась бурыми пятнами засохшей крови. Там и тут в нестройной колонне мелькали грязные кровавые бинты. Усталые лошади лениво передвигали ноги, уныло мотая головами. И они, и сидевшие в седлах люди отчаянно нуждались в отдыхе. Временами кто-нибудь из раненых принимался слабым голосом просить воды. Между конскими крупами мелькали драные мундиры и белые наплечные ремни двух или трех прибившихся к отряду пехотинцев, которые отстали от своих частей. Ружья свои с примкнутыми багинетами они держали на плечах, как держат возвращающиеся с полевых работ крестьяне какие-нибудь косы или грабли.
Поручик Синцов, возглавивший отступление того, что язык как-то не поворачивался назвать полком, развалясь в седле, угрюмо посасывал свою носогрейку. Был он худого рода, но славился в полку как первейший храбрец, игрок, дамский угодник, задира и бретер. В горячем деле равных ему сыскать было трудно. Был он вспыльчив, горяч и скор как на руку, так и на язык. За дуэль его разжаловали было в солдаты, но Синцов благодаря своей храбрости довольно скоро получил прежний чин и вернулся в полк, ничуть не изменившись за время своего отсутствия – все такой же дерзкий, бесстрашный и вечно в долгу, как в шелку. “Вот гусар, – говорили про него офицеры, – как есть гусар!” Командир полка, однако же, во время таких разговоров помалкивал, кусая черный с проседью ус и глядя в сторону, как будто имел на счет Синцова собственное, отличающееся от остальных, мнение.
Дернув за повод, Синцов поворотил коня и шагом подъехал к бричке, в которой лежал, закрыв глаза и запрокинув к небу бледное от потери крови лицо, до подбородка укрытый ментиком командир полка полковник Белов.
– Господин полковник, – позвал он, – Василий Андреевич! Деревня, господин полковник. Надо бы здесь на ночлег остановиться.
Полковник не отвечал – он был без сознания. Синцов, хмурясь и грызя, в подражание полковнику, длинный ус, огляделся по сторонам. Деревня выглядела вымершей: жители бежали все до единого, прихватив с собой все, что могли унести. Правда, кто-то бил же только что в набат! Да только много ли проку будет от деревенского дьячка полусотне голодных, измученных гусар и такому же количеству лошадей!
– Черти, – проворчал поручик, терзая ус, – попрятались, мерзавцы! А вот изловить этого звонаря и пороть до тех пор, пока не скажет, где его земляки вместе с провиантом прячутся!
Он уже начал вертеть головой, прикидывая, кого бы отправить на поиски звонаря, но тут к нему, отделившись от нестройной колонны всадников, подъехал молодой человек в запыленной и прожженной у плеча зеленой юнкерской куртке. Поверх пыльных шнуров на груди у него висел солдатский крест, ножны офицерской сабли с темляком звякали о стремя. Его загорелое лицо с легким черным пушком на том месте, где полагалось быть усам, носило то же выражение угрюмой озабоченности, что и у всех его товарищей, но у него это выражение несколько смягчалось юношеской округлостью черт.
– Деревня пуста, господин поручик, – сообщил он новость, которая для Синцова новостью не являлась.
– Сам вижу, – буркнул Синцов. Едва заметный польский акцент молодого человека заставил его поморщиться. Поручик не любил поляков и не желал понимать, какого дьявола поляк делает в русском гусарском полку. Для него этот недавно произведенный в корнеты и еще не успевший обмундироваться семнадцатилетний мальчишка был почти готовым перебежчиком и шпионом. Кроме того, он, по слухам, был чертовски богат, что делало его присутствие здесь, на Московской дороге, окончательно непонятным для Синцова.