В полупустой вагон вошел один человек. Рассеянный взгляд Романа вдруг споткнулся об него, как‑то сам по себе сфокусировался и приклеился намертво.
К белому лицу и к черной розе в руке.
А сознанию в первый момент было просто удивительно, как чье‑то лицо может быть таким белым в желтом искусственном свете. Белым – и точным. Впрочем…
Все линии, образующие фигуру позднего пассажира, казались не просто точными – единственно возможными. Его лицо, без возраста, то ли очень юное, то ли как‑то по‑эльфийски древнее – длинные яркие глаза, совсем черные на контрасте с гладкой белой кожей, губы – как у мраморной статуи – чуть темнее белого лица, едва обрисованные тенью – выражало раздражение, усталость и тревогу. Темные волосы атласно блестели, на них лежали качающиеся блики. Его высокая, худая, чрезвычайно грациозная фигура наводила на мысли о бронзовых статуэтках, о балете, о чем‑то летающем, невесомом, – но почему‑то хищном и опасном.
И длинный черный кожаный плащ, и непокрытая голова, и легкий белый шарф из шелка или чего‑то вроде шелка – все это было совершенно не по погоде, не к ночи, впору заледенеть живьем, но этот не мерз и не задремывал от холода. Он был – как черно‑белая изысканная миниатюра, вклеенная в безвкусный, пестрый, мутный коллаж вагона. Черная роза на длинном шипастом стебле – бердслеевская, готическая роза в тонких фарфоровых пальцах – дивно дополняла общую картину.
Какие‑то невидимые проволоки, какие‑то нити пришили глаза Романа к белым пальцам и темному, почти черному стеблю цветка – на этом стебле было что‑то белое, блестящее, будто соль засохла.
Владелец розы перебирал стебель, как сигарету, как авторучку – и это белое, поблескивающее в тусклом мертвом свете, распространялось по стеблю, расползалось… и тут Роман понял, что это. Иней.
Иней. Подумать только!
Он чуть не подскочил на месте. Он понял, что именно заставляет его пожирать незнакомца глазами. Ах ты, моя радость. Солнышко мое. Дьявольщина.
А парень с розой рассеянно осмотрелся вокруг и увидел лицо Романа. Взгляды скрестились шпагами – взбесило его напряженное, очарованное внимание к его особе. На всей его фигуре тут же появилась надпись огненными буквами: «Чего тебе надо, ничтожество?!» Оскорбился. Отошел от дверей, сел, отвернулся. Пусть всякие небритые, хмурые, усталые гопники и явные извращенцы знают свое место. Все.
Не все.
Роман все‑таки не мог не смотреть и смотрел искоса, незаметно, сам себе поражаясь. Приходя в полный ступор от собственных мыслей. В вагоне разговаривать невозможно, но когда мы выйдем, я попробую с тобой заговорить. Меня не обманешь. Мне не померещилось.
На «Московской» рядом с ним плюхнулась толстая матрона, укутанная, с красным лицом, с кошелками – он вскочил, как ошпаренный. Тетка осквернила его прикосновением. Да еще и осклабилась, и попыталась что‑то пролепетать – его вид ее тоже зацепил. Ага, тетка – это еще хуже, чем я? Я, во всяком случае, пока не лезу к тебе с разговорами и чуть ли не с объятиями.
Вы опять подпираете вагонные двери спиной, мой бедный друг. Теперь подальше от меня и подальше от мадам. Однако, мадам‑то совсем плоха: ишь, какая улыбочка бродит, и глазки масленые, и кошелку поставила на пол, и повернулась к нему всем неслабым корпусом. Женщина в экстазе – плохо тебе, красавчик? Понимаю.
Они оба еле дождались конечной. Незнакомец с розой выскользнул из вагона стремительной тенью, слетел по лестнице в переход, Роман с трудом за ним поспевал. Из тоннельных закоулков тянуло космическим холодом, но даже поправить шарф было некогда. Дремоты как не бывало. Роман забыл об усталости, о голоде, забыл, как четверть часа назад хотел домой, в тепло – обо всем на свете забыл, кроме этого парня с его розой. Никогда раньше Роман не вел себя до такой степени глупо, никогда не навязывался людям, даже женщинам – но логика дуэтом с интуицией подсказывали, что это особый случай.