Представь, ты знакомишься с классной телкой где-нибудь в баре в Сохо — и что, ты дашь ей адрес на Восьмой Восточной? Что ты ей ответишь, когда она спросит: «А где тут ближайшее метро?»
— А поверху доберецца, — говорит он, показывая на железнодорожный мост под опухшим небом. Мимо проходит 38-й автобус, изрытая ядовитую копоть. Эти, блядь, мудаки из лондонского департамента транспорта плачутся в своих дорогих брошюрах про ущерб, наносимый частными автомобилями окружающей среде, загрязнение воздуха и все такое, а муниципальный транспорт типа воздуха не загрязняет.
— Ни хуя это не правильно, — огрызаюсь я. — Дерьмо на лопате. Это место, наверное, будет последним в Северном Лондоне, куда проведут метро. Даже в блядском Бермондси и то есть метро, мать его. Они его могут пристроить к этому цирку уродскому, куда не пойдет ни один мудак, а здесь они его сделать не могут, это, блядь, точно.
Узкое лицо Крокси подергивается в подобии улыбки, и он смотрит на меня своими большими, опустошенными глазами.
— Ты у нас седня чегой-то не в настроении, да? — говорит он мне.
И это правда. Так что я делаю то, что всегда: топлю свои печали в вине и говорю им всем в пабе — Берни, Моне, Билли, Кэнди, Стиви и Ди, — что Хакни — это просто на время, так что не думайте, будто я тут окопаюсь надолго. Нет, дорогие друзья. У меня свои планы. Большие планы. И кстати, я часто наведываюсь в туалет, но только чтобы принять вовнутрь, а не вылить наружу.
Но даже когда я занюхиваюсь по самые пончикряки, я все равно сознаю горькую правду. Кокс мне наскучил, он наскучил всем нам. Мы — пресыщенные мудаки, толчемся в местах, которые ненавидим, в городе, который ненавидим, притворяемся, что мы — центр вселенной, уродуем себя говенной наркотой, чтобы избавиться от ощущения, что настоящая жизнь происходит где-то совсем в другом месте; мы прекрасно осознаем, что все, что мы делаем, — это просто подпитка нашей клинической паранойи и вечного непреходящего разочарования, и тем не менее нам не хватает запала остановиться. И я даже знаю почему. Потому что, как это ни прискорбно, вокруг нет ничего интересного, ради чего стоило бы остановиться. Тут расползается слух, что у Брини есть куча хорошего цзына, и, похоже, его уже начали потихоньку употреблять.
Вдруг выясняется, что уже наступило завтра, и мы где-то на хате — сидим-раскуриваемся, и Стиви все говорит, сколько стоит все это купить, выглядит он больным и недовольным, потом появляются мятые бумажки, и запах нашатыря наполняет комнату. Когда же эта кошмарная трубка обжигает мне губы до волдырей, я ощущаю слабость и поражение, но тут мне вставляет, и я оказываюсь в другом углу комнаты: холодный, заледенелый, удовлетворенный и полный собой — несу совершеннейшую пургу и строю планы мирового господства.
И вот я на улице. Я и не знал, что мы в Айлингтоне. Шатаюсь себе по округе и вдруг вижу девицу — она сражается с картой на Зеленой, пытается открыть ее, не снимая перчаток, — и реагирую низкопробным: «Потерялась, детка?» Меня пугает мой собственный голос: жалобный и чувствительный, весь пронизанный ожиданием, предвкушением и даже потерей. Я аж задохнулся от потрясения, тем более когда заметил у себя в руках лиловую детскую сумочку в форме жестянки для завтраков. Что за еб твою мать это было? Откуда она у меня, эта хрень? Как, черт возьми, я сюда попал? Где весь народ? Было несколько стонов, кто-то ушел, и я вышел прочь под холодный дождь, и сейчас…
Девочка вся из себя напрягается, словно палка из плоти блэкпульского камня у меня в штанах, и шипит:
— Отвали… я тебе не детка…
— Ну извини, куколка, — кисло парирую я.
— И не куколка тоже, — сообщает она.
— Это как посмотреть, милая. Попробуй взглянуть на все это с моей точки зрения.