Скоро выкушав на дорожку – мороз на улице стоял ядреный – оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне… Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосья заливалась смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек. Но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…
Торжища в центре Тотьмы – впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы – было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин, да класть на него пищную, сытную, пряженую в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и лица, и перста, и уста, и зенки!.. Издалека оглушил Феодосью с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, – казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.
– Гляди-ка, Феодосья, плясавица! – всплеснула дланями Мария. – Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам…
Понося плясавицу поносными словами, Мария, между тем, мысленно примерялась и к кармину на уста, и к белилам, и к наведенным сажей бровям…
Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нея не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.
Тотьмичи азартно толпились вокруг глумилища с акробатами: парни в мягких кожаных каликах и пестротных, расшитых яркими платами, рубахах, подбрасывали друг друга в воздух, ходили колесом, вставали друг дружке на плечи и низвергалися вниз, на расстеленный на снег истертый темный ковер.
– А вот игрище о бедном мужике, просто Филе, да о богатом князе Блуде Слабосрамном! – раздался из-за спин веселый вопль. – Подходи, гляди на театр скомороший кукольный!
Мария с Феодосьей перебежали на крик к кукольному игрищу. Посередь него стоял занавес, натянутый на воткнутые в снег колья. Над занавесом глумились деревянные куклы, раскрашенные красками и наряженные в истинно настоящие – на ногах одной из кукол были даже лапти! – только крошечные одежки.
Когда Мария и Феодосья протиснулись к самому занавесу, два скомороха подняли над пологом вырезанную из дерева игрушку навроде богородицкой: на противоположных краях одной досточки сидели бедный крестьянин, очевидно, тот самый Филя, и богато наряженный князь. Невидимые кукловоды дружно двинули деревянными рычагами. И в тот же миг из-под парчового подола Блуды еле-еле, подрагивая, поднялся тоненький бледный срам, и тот же рухнул вниз. А из-под овчинного тулупа мужика извергнулася гигантская елда, с грубо вырезанной лупкой, выкрашенная свеклой в густо-бурый цвет, и застыла колодезным журавлем.
– Богатый тужит, что елда не служит! А бедный плачет, что елду не спрячет! – зычным баритоном прокричал скоморох, стоявший перед занавесом.
Зрители повалились со смеху.
– Гы-гы-гы! – утирали слезы мужики.
– Ох-ти мне! – тыкали друг дружку в бока бабы. – Хороша елда! Вот бы этакую попробавать.
Мария залилась смехом.
Феодосья в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.
Когда тотьмичи достаточно налюбовались мощью Фили, фигуры опустились вниз.
– Зовут меня Истома, – с театральной приветливостью прокричал тот же самый скоморох, ведущий действо словесами, – а покажу вам, тотьмичи дорогие, чего не увидите дома!
Оказалось, что дома зрители не могли увидеть бабу с огромными деревянными грудями, которые по мановению тех же рычагов вздыбливались над горизонтом.
– Вот Катерина! Лезет на елду, как медведь на рогатину! – рифмуя ударения в словах, веселым зычным голосом прокричал Истома. – Катерина не сводница, а сама охотница! Катерина – девка на выданье! А приданого у нея – веник, да алтын денег, да две мельницы, ветряная да водяная, одна с пухом, другая с духом! Титьки у Катерины по пуду…
Рычаги немедленно пришли в движенье, дабы тотьмичи могли убедиться в словесах Истомы.
Мария колыхалась от смеха. Феодосья же не знала, что и делать. Глумы потешные, но уж зело срамные… Впрочем, следующая история уже и у Феодосии вызвала смех, идущий, казалось, из самого нутра, из самой утробы. Ну как было не хохотать над скоморошиной о нерастленной монашке, бесшабашно пропетой Истомой под аккомпанемент гуслей? Решила монашка, что поселился у нея в естестве чертенок – уж больно чесалось и щекотало между ног. Пожаловалась нерастленная монашка попу. А тот рекши, мол, нужно проверить! И до того доизгоняли они из лядвий чертенят, что упал поп замертво. И похоронили его с похвальбой, дескать, принял святой отец смерть в ратном бою с чертями.
Феодосья исподтишка глядела на Истому. Глаза Истомы были синими, как шелк, на котором Феодосья вышивала золотом карту мирозданья. И сияли его очеса, словно в синеву просыпались крошечные сколки золота. И льдинки весенние крошились в его зеницах. И осколки хрусталя рассыпали бесшабашные многоцветные искры. Борода Истомы вилась хмельными кольцами цвета гречишного меда. Кудри его выбивались из-под низко надвинутой шапки тугим руном и пахли, мыслилось Феодосье, имбирным узваром.
Олей-о! Феодосья! Зачем ты глядишь на Истому? Не весенний лед крошится в его глазах… И не имбирным узваром пахнут его власы. Смрадным огнем горящих селищ пропах его меховой охабень. И крест его огромный, украшающий голую шею, пылал огнем за тысячу верст от Тотьмы, на той великой реке, до которой плавали тотемские гости через Белоозеро. Впадает в Белоозеро 360 рек, а вытекает одна лишь, Шексна. И течет Шексна, ласкаемая тучами белорыбицы, до той самой могучей русской реки, где добыл свой дорогой охабень скоморох Истома. И губы его были горькими от бесовского табака. И шрамы покрывали его злое тело. И шрамы были на яром его сердце.
Поглядывая на скомороха, Феодосья узрела, что, декламируя глумы и распевая скоморошины, Истома зорко обшаривает глазами поверх толпы. Вдруг глаза его из бесшабашных на мгновение стали злыми, словно набежала на очеса темная туча. Истома зыркнул незаметно зеницами товарищам. И вновь лучезарно улыбнулся. Феодосья оглянулась. Толпа расступалась, пропуская едущих верхом воеводу и его слуг. Воевода, Орефа Васильевич, дородный, с пухлым лицом в окладистой бороде, помахивал плетеным из разноцветной кожи кнутом. Впрочем, тотьмичи и без кнута дружно опускали головы, стараясь не встречаться с Орефой Васильевичем взглядом. Бабы и мужики кланялись да жались к заборам. Лишь особы купеческого звания при поклоне смели украдкой приветливо взглянуть если не в лицо воеводы, то в морду его коня. Впрочем, находясь в толпе, уже изрядно растленной срамными и вольнодумными скоморошинами, тотьмичи чувствовали себя смелее и поклоны клали, словно из-под палки. Воевода встал возле Феодосьи с Марией, которые дружно приветливо поклонились. Государев верный наместник в сухонской земле Орефа Васильевич признал дочь самого крупного тотемского солепромышленника.
– Что, Феодосия, брат твой Путила не вернулся еще с обозом? – сняв расшитую меховую рукавицу, с приветливостью вопросил Орефа Васильевич.
– Нет еще, – не поднимая главы, ответствовала Феодосья.
Перед глазами ея сиял серебряной обивкой носка и каблука алый сафьяновый сапог воеводы.
– Супруг мой Путила рекши, что, как вернется, так, не заезжая домой, первым делом к вам с поклоном, мыслил поднести нашему воеводе товары из Москвы, – ловко встряла Мария.
– Ну-ну… – размаслился воевода. – Передай мужу, пущай сперва жену одарит, чем она захочет, ха-ха, а уж потом и ко мне на поклон.
Сопровождающие засмеялись шутке.
Мария зарделась.
Истома ненавидяще сверкнул из-под шапки глазами.
Но тут же весело закричал:
– А вот игрище про дрищавого польского пана!
Кукловоды бойко приподняли над занавесом куклу карикатурно исполненного полячка, готовясь разыграть глуму самого патриотического содержания. Тотьмичи дружно признали в пане Лжедимитрия и предвкушали зело потешное позорище с его участием.
– Не хвались, едучи на рать, а хвались, едучи ср-р-ати! – театрально прокричал Истома и заговорщески подмигнул зрителям.
– Срати! Ох-ти мне! – хохотала публика.
Остальные сценки с участием дрищавого пана были столь же двусмысленны и уничижительны, чем умаслили сердца тотьмичей. На ура были приняты сцены Божьего наказания Лжедимитрия за то, что с блудищей своей женой Марией любодействовали они, не закрыв икон, в присутствии креста, Господних книг и прочих Божественных атрибутов.
– Ловите, шуты гороховые, – высокомерно рек воевода, кинув, по исчезновении польского пана, под ноги скомороху горсть мелких кун.
Один из актеров с поклонами и веселыми шутками принялся собирать из грязного снега деньги.
Истома сузил глаза, чтобы ярость сердечная не излилася из зениц. Бросил взгляд на голую бычью шею воеводы, овитую самоцветными каменьями в три перста.
– На чужие кучи глаз не пучи, а свою навороти, отойди да погляди! – дерзко продекламировал Истома дьякам приказной избы.
Сердечко Феодосьи замерло.
Воевода взирал, не меняясь в лице. Лишь очеса его пожелтели.