- Ну что, коняшка, как работается? Всем довольна? – хохотнув и отскочив на всякий случай от нее подальше, бодренько спросил Сергунчик.
- Да. Всем довольна. Зарплата сегодня будет? – не поворачивая к нему головы, спросила Василиса равнодушно.
- Зарплата? А зачем тебе, коняшка, зарплата? На овес? – спросил Сергунчик и снова расхохотался весело, без злобы, будто и ее приглашал вместе повеселиться, или улыбнуться хотя бы навстречу жизнерадостной своей игривости.
Она даже и на "коняшку" эту не обижалась. Пусть называет, как хочет – его дело. Лишь бы зарплату вовремя платил. А то взял моду – задерживать. Нравится ему, видимо, когда все вокруг дергаются да смотрят на него вопрошающе – даст сегодня, не даст…
- Ага, на овес. Так будет? – переспросила Василиса и чуть повернула к нему от своих тарелок голову. – Или нет?
- А зачем тебе деньги, коняшка? На наряды, что ль? Так я смотрю, ты не сильно обряжаться любишь, зимой и летом одним цветом ходишь… А?
Василиса, ничего не ответив, отвернула голову к своим тарелкам и будто выключила его из поля досягаемости, только по плечам едва заметной волной прошла прежняя дрожь.
Сергунчик ушел. Было слышно, как он громко отчитывает кого–то на кухне, как игриво–повизгивающе хохочет с девчонками–официантками, как радостно приветствует первых посетителей… Фигаро, в общем. И тут, как поется в известной арии, и там. Вообще, Василиса против Сергунчика по большому счету ничего такого не имела, и даже в глубине души – правда, в очень уж сильной глубине - уважала за эту его расторопность–пронырливость: у каждого, как говорится, свой способ для бизнеса. Он же не виноват, что она здесь, в его кафе, оказалась, как в той пословице – не пришей кобыле хвост. Они вообще здесь все такие, друг другу свойские. Уж по крайней мере, всегда найдутся, как пошустрее ответить на этот простой вопрос – зачем им деньги нужны… А она вот не может. Не хватает ей чего–то, чтоб вот так запросто сесть и рассказать тому же Сергунчику про свою беду, про эту безысходно–непробиваемую зависимость под названием "массаж–деньги–массаж". И, наверное, зря. И даже скорее всего, что зря. Отец вот всегда говорил, что нельзя жизнь через гордыню свою пропускать…
Вспомнив об отце, Василиса вздохнула и тут же будто провалилась, полетела стремительно мыслями в беззаботно–счастливое свое детство с розовой девчачьей спаленкой, с широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж их большого дома в Сосновке, на которой она так любила посидеть с отцом на сон грядущий, с теннисным кортом на зеленой лужайке, с нагретыми полуденным солнцем белыми плитами вокруг маленького бассейна… Господи, каким все это казалось вечным, незыблемым и уютным, самим собой разумеющимся – и мама с дымчатым золотом летящих по ветру волос, и бабушка со своим яблочным вареньем, которого никто не хотел даже попробовать – вечно она на всех обижалась из–за этого, - и отец, в любую свою свободную минуту мчащийся к ним, туда, в Сосновку, к солнцу, к горячим яблочным запахам, к маминым милым капризам, к детям своим – Петру и Василисе… Именно отец ей и имечко такое необычное дал. Говорил, как принесли ее из роддома, да как глянула она будто на него первый раз внимательно, так у него внутри все и обмерло. Говорил, будто взгляд у нее тогда уже умным да осознанным был. Вот и назвал сразу Василисой, то бишь премудрой, значит. Как в сказке. А потом все ее стали так звать – Василиса да Василиса, так потом и в ЗАГСе записали. Вот такое необычное получилось имя, не как у всех. И любил ее отец тоже, как ей казалось, не как всех. Не как малых детей любят с сюсюканьем всяким, а по–взрослому, как дорогого, очень близкого и бесконечно уважаемого друга, трепетно и сердечно. И разговаривал с ней как со взрослой, и даже советы ее детские выслушивал со всей серьезностью и вниманием, и понять пытался всегда. Хотя, казалось, чего там было понимать – вся ее жизнь, как на ладони, на долгие годы вперед высвечивалась: сначала школа хорошая, потом ВУЗ замечательно–престижный, потом работа интересная, происходящая параллельно со становлением крепкой женской личности, потом замужество – дети–внуки…
Вдруг спохватившись, она напряглась и разом заставила себя выпрыгнуть из опасных этих мыслей–воспоминаний. Испугалась. Знала потому что – засидишься в них подольше, потом уже и не выберешься так просто. Потому что отчаяние коварное подкрадется тут как тут и дверцу для выхода в реальное, здесь и сейчас существующее настоящее быстренько прикроет, и тогда уж берегись, Василиса. Отчаяние – штука неуправляемая. Не знает оно ни здравого смысла, ни уговоров взять себя в руки, ни покорного смирения перед обстоятельствами – ничего такого не признает. Так наизнанку всю душу выкрутит, что мало не покажется. Из прошлого надо вовремя выпрыгивать, да и ходить туда надо с осторожностью, понемножку, балуя себя по малой капельке…
Она еще раз с силой тряхнула головой из стороны в сторону, да видно, перестаралась от усердия: большая плоская салатница "из дорогих", как выражался Сергунчик, вдруг коварно выскользнула из рук и разбилась вдребезги. Василиса вскрикнула от неожиданности и замерла, с удивлением уставившись на синие мелкие стеклышки, красивой мозаикой рассыпавшиеся по желто–коричневым плитам пола. Несколько мелких и острых осколков пребольно впились в ноги, образовав на месте разрезов набухающие на глазах маленькие капельки крови, а она так и стояла, онемев, в ужасе подняв руки в толстых резиновых перчатках, смотрела на все это безобразие – впервые такая оплошность с ней приключилась…
- Ах ты, коняшка неповоротливая! - в тот же момент возник, будто из–под земли, пронырливый Сергунчик. – Ты чего это мне посуду бьешь, а? Учти, все из зарплаты вычту!
- Вычтите. Конечно же , вычтите, - быстро придя в себя, равнодушно–вежливо повернулась к нему Василиса. – Обязательно. Непременно вычтите…
- И вычту! – вдруг завелся с полуоборота Сергунчик. – Поговори у меня тут еще! Барыня нашлась, госпожа Свиристелкина! Ты кто тут есть вообще такая?
- Как кто? Судомойка я есть, прачка–белошвейка, - улыбнулась ему примирительно Василиса, наклоняясь к ногам и смахивая легонько влажной рукой капельки крови вместе с тонкими осколками. – А фамилия моя вовсе не Свиристелкина, фамилия моя Барзинская…
- Ненормальная какая–то, - убегая, стрельнул в нее недовольным глазом Сергунчик. – Ну, погоди, доберусь я еще до тебя…
Убрав из–под ног осколки и снова встав к мойке, Василиса с удовольствием вспомнила вчерашний свой разговор с добрейшей Лерочкой Сергеевной и даже улыбнулась сама себе. Подумалось – и впрямь же хорошее дело, жильцов пустить. Двести долларов в их теперешнем положении – это же о–го–го, это ж, можно сказать, богатство целое, сундук с сокровищами Али–Бабы. Можно даже и на сапоги зимние для Петьки чего–нибудь выкроить. Не ходить же ему в старых, ступню пополам поджав. Она ведь растет и растет у него катастрофически просто, ступня эта…
- Слушай, Коняшка, а ты откуда вообще такая взялась? – вздрогнула Василиса от неожиданно возникшего над самым ее ухом голоса Сергунчика, опять таки незаметно совсем подкравшегося. – У тебя родители есть? Они кто? Ты местная, иль приезжая откуда? Не из беженцев, нет? Странная ты такая… Ну, чего молчишь?
- Слишком много вопросов сразу, - улыбнувшись, чуть повернула к нему голову Василиса. – Давайте по одному…
- Ну, папа–мама у тебя есть?
- Папы нет, а мама да, есть, конечно. А что?
- Да так… А где она?
- Кто?
- Ну, мама твоя, кто!
- В Германии живет…
- У–у–у… - закатил к потолку глаза Сергунчик. – Я ж чувствовал – не просто все с тобой, коняшка. Мама, значит, в Германии живет, а ты у меня тут, значит, посуду моешь сутками? Так?
- Ага… Выходит, что так…
***
ЧАСТЬ II
5.
Он звал ее Альхен. С того самого дня, когда увидел русскую свою невесту в аэропорту города Нюрнберга. С тех пор ни разу Аллой так и не назвал – все Альхен да Альхен… Поначалу непривычно было, а потом ничего, притерпелось. Да и все остальное притерпелось помаленьку – и страна чужая, и речь эта грубо звучащая, и порядки немецкие образцово–показательные… Только один вопрос все время мучил ее, и не вопрос даже - досада маетная : а вот если б не обманула она его, жениха своего зоачно–немецкого, не назвалась такой одинокой да бездетной на интернетском сайте невест, так ли уж удалось бы ей превратиться из Аллы в эту самую Альхен, или фрау Майер, обожаемую русскую женушку преуспевающего сытого бюргера Руди Майера? И как это быстренько все раскрутилось - она и опомниться не успела. Когда ехала сюда по гостевой визе год назад, ни о чем таком и не думала. Хотя вранье все это, что не думала, – чего перед самой собой кокетничать. Думала, конечно. Просто не знала, что домой больше не вернется…
А что, что ей оставалось делать? Жить с Ольгой Андреевной всю жизнь под одной крышей, в убогой ее квартире? Висеть лишним грузом на ее шее? Сознавать себя никчемным и жалким придатком к собственным детям, ее обожаемым внукам? Она ж не виновата, что всю жизнь прожила за мужниной спиной, как за каменной стеной, и ничему толковому больше не научилась. Да и Олег не настаивал, чтоб она этому самому жизненно–толковому вообще когда–нибудь училась…
Вздохнув, Алла перевернулась на другой бок и натянула одеяло на голову, свернулась под ним маленьким комочком, плотно зажмурила глаза - надо еще поспать…