Плечи развернуты, руки по швам, каблуки сдвинуты, глаза выкачены — и в них абсолютная, ослепительно прозрачная пустота. Император понял это за миг до гневной вспышки, а сумев понять, осознал и то, что темные лосины — отнюдь не дань варшавской моде, а просто вычернены грязью по самый пояс.
И обмяк.
— Подпоручик!
Ни звука в ответ.
— Подпоручик!
То же: преданно сияющие пустые глаза. И ведь даже не покачнется, стервец…
— Эскадрон, марш!
Сморгнул, мгновенно подобрался, став ростом ниже, схватился за пояс, за рукоять сабли; тут же опомнился, щелкнул каблуками.
— От Его Императорского Высочества Цесаревича Константина Павловича Его Императорскому Величеству в собственные руки!
Выхватил из ташки засургученный пакет.
Протянул.
Замер, теперь уже пошатываясь.
Николай Павлович, не стерпев, выхватил депешу излишне резко. Вскрыл. Цифирь… Обернувшись, передал Бенкендорфу. Уже и того хватило, что в левом верхнем углу означен алый осьмиконечный крест; так с Костькой уговорено: ежели вести добрые, чтоб не мучиться ожиданием, крест православный, ежели худые — папский, о двух перекладинах. Доныне истинных крестов не бывало.
— Давно ль из Варшавы, подпоручик?
— Отбыл утром пятого дня, Ваше Величество!
Услышанному не поверилось. Ведь это ж быстрей обычной почты фельдъегерской! — да еще и коней меняя где попадется, и тракты минуя, чтоб разъездам польским в лапы не угодить, да, верно, и без роздыху вовсе… чудо!
— Как же сумел свершить такое, поручик?
— Скакал, Ваше Величество!
Император усмехнулся.
— И что ж, быстро скакал?
— Не знаю. Ваше Величество!
Понятное дело, где уж тут знать…
— А что в Варшаве?
— Не могу знать, Ваше Величество… однако из города был выпущен открыто, по предъявлении пропуска от Его Императорского Высочества!
Еще хотелось расспрашивать, но — усовестился. Спросил с непривычной мягкостью:
— Отдохнуть не желаешь, поручик?
— Никак нет, Ваше Величество…
— Тогда ступай, братец. Проводят тебя… — и едва успел отшатнуться: фельдъегерь, вздохнув освобожденно, устремился прямо на государя, лицом вниз; глухо, словно тряпичная кукла, ударился об пол и захрапел. По паркету из разбитого носа потекла тонкая алая струйка.
Николай Павлович обернулся.
— Быстро! Поднять, отнести в кордегардию (сам на себя досадовал: зачем не удержал?)… или нет, здесь устройте. Имя выяснить и доложить!
Спящего, всего уж — от волос до шеи — измазанного юшкой и все же улыбающегося блаженно, подняли; бережно унесли.
Император вернулся к столу. Отодвинул лишнее, оставив лишь чашку крепчайшего кофию; никогда не баловался, но вот! — пристрастился в последнее время, уж и не может без турского зелья.
Что же в Варшаве? — сие не давало покоя, но знал: менее получаса цифирный кабинет не провозится; Александр Христофорыч, точности ради, ввел двойную проверку расшифровки. Позже, чем следует, не придет… В который раз поблагодарил Господа, что даровал ему в труднейшие времена Бенкендорфа. Прочие — шаркуны либо бездари, хоть и преданные без лести; а которые с умом и честью, так те подозрительны излишней близостью с карбонариями квасными, хоть и не уличить потатчиков…
Вчера лишь отлегло немного от сердца: пришли вести из Руссы; успокоились поселяне. Уплатил за то отставкою и опалой графа Аракчеева; впрочем, послал графу перед убытием в именье табакерку с бриллиантовым вензелем. Русса, Русса… хоть этою занозою меньше; ныне главное — Польша и Юг. Особо — Юг! И то счастие, что в Петербурге не вышла затея искариотская.
Не вышла! — себя не сдержав, ударил кулаком по столу; фарфор звякнул, кофий плеснулся, замочив депешу рязанского губернатора.