Возле котла. Правильно. Наклоняй котел, но только осторожно, не ошпарься.
Потянув рычаг, Стефан увидел, как котел наклоняется.
— Осторожнее!
Кипяток хлынул в лохань.
— Хватит! Стой!
Стефан выпустил рычаг. Качнувшись, котел встал на место.
— Откати лохань, подкати вторую.
Теперь в обеих лоханях была теплая вода.
Сорсьер вручила Стефану глиняную кружку, до краев наполненную какой-то подозрительной слизью.
— Что это?
— Галльский бальзам. Здесь, на его родине, его почему-то забыли. Разденься, сядь в лохань, затем встань, и потри бальзамом те места, от которых больше всего пахнет.
Притирания какие-то, подумал Стефан. Но, будучи в душе авантюристом, поставил кружку на ховлебенк, расстегнул пряжку капа, развязал сентур. Тем временем сама Сорсьер, не снимая рубашки, села в лохань. Встала — мокрая — и стала себя тереть слизью через рубашку. Стефан стянул боты, развязал онучи, скинул дублет, стянул рубаху через голову, и остался совершенно голым. Сорсьер посмотрела на него искоса.
— Ишь ты, Аполлон, — сказала она. — Лезь в лохань.
Шведы и датчане моются в бочках. Восточные славяне — то в бочках, то в лоханях. Стало быть, я имею дело с восточной славянкой, подумал Стефан. Забавно. Без опаски он опустил тело в лохань, встал, и потерся слизью — под мышками, в паху, между ягодицами.
— Садись, — велела ему Сорсьер, и погрузилась в свою лохань.
Некоторое время они сидели в лоханях молча.
— Нравится? — спросила Сорсьер.
— Да, — признался Стефан.
Действительно — приятно. Особенно после четырех недель холодной влаги — в воздухе, в деревьях, в домах, в одежде. Почти горячая вода ласкала кожу, поры благодарно расширились, у Стефана потекло из носа.
— На.
— Что это?
— Тряпка. Чистая. Не сморкайся на пол.
Он высморкался в чистый лоскут.
— Можешь бросить.
Он бросил.
Настоящий саксонец — человек мужественный, ему не пристало нежиться в лохани с теплой водой, будто младенцу. Ну да ведь не обязательно об этом рассказывать кому-то. Случилось с тобою приятное — радуйся да помалкивай. Стефан потянул прочищенной носоглоткой воздух и позволил себе возрадоваться. И искоса посмотрел на Сорсьер. Намокшие волосы ее казались теперь еще тоньше и реже, чем раньше. Надменность куда-то исчезла, и лицо женщины сделалось проще — раскраснелись щеки, серые глаза утратили таинственность и силу. Тонкие бледноватые губы стали обыкновенными губами женщины средних лет. Обозначилась и уточнилась лишняя, возрастная складка под начинающим оплывать подбородком.
— Давно ты в городе этом? — спросила она, обнажая мелковатые, не очень белые зубы.
— Четыре недели.
— Нравится?
— Не так чтобы… Какие-то они здесь…
— Дикие?
— Распущенные.
— А ты во многих городах бывал?
— В Риме был один раз. В Майнце был, в Лейпциге. Вообще-то я хотел бы… посмотреть…
— Ну, ну?
— На богатые города. Знаменитые. Киев, Константинополь. Говорят — красивее Рима.
— Менее запущенные, — объяснила Сорсьер.
— Да. К тому ж я в родстве с киевской знатью.
Этого говорить не следовало, да и какое там родство — отдаленное, семиюродное, через шведов — а через шведов в мире вообще все люди друг другу родственники.
Через некоторое время под словесным руководством Сорсьер Стефан вычерпал специальным черпаком воду из лоханей до половины и подлил горячей из котла — тоже черпаком. И снова залез он в лохань — нежиться. Некоторое время спустя, следуя инструкциям Сорсьер, он извлек из одного из сундуков в углу две белоснежные льняные простыни. Сорсьер, нисколько его не стесняясь, стащила мокрую рубаху через голову и завернулась в простыню. Во вторую простыню Стефан не очень умело завернулся сам.