По свидетельству А.И. Гучкова, герои Февраля полагали, что "после того как дикая стихийная анархия, улица (имелись в виду февральские беспорядки в Петрограде. - В.К.), падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти. Очевидно, в воспоминание того, что… был 1848 год (то есть революция во Франции. - В.К.): рабочие свалили, а потом какие-то разумные люди устроили власть" ("Вопросы истории", 1991, N 7, с. 204). Гучков определил этот "план" словом "ошибка". Однако перед нами не столько конкретная "ошибка", сколько результат полного непонимания России. И Гучков к тому же явно неверно характеризовал сам ход событий. Ведь, согласно его словам, "стихийная анархия" - это забастовки и демонстрации, состоявшиеся с 23 по 27 февраля в Петрограде; 27 февраля был образован "Временный комитет членов Государственной Думы", а 2 марта - Временное правительство. Но ведь именно оно и осуществило полное уничтожение прежнего государства. То есть настоящая "стихийная анархия", охватившая в конечном счете всю страну и всю армию (а не всего лишь несколько десятков тысяч людей в Петрограде, действия которых были ловко использованы героями Февраля), разразилась уже потом, когда к власти пришли эти самые "разумные люди"…
Словом, российские масоны представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе - "свободе духа и быта", о которой постоянно размышлял, в частности, "философ свободы" Н.А. Бердяев. В западноевропейских странах даже самая высокая степень свободы в политической и экономической деятельности не может привести к роковым разрушительным последствиям, ибо большинство населения ни под каким видом не выйдет за установленные "пределы" свободы, будет всегда "играть по правилам". Между тем в России безусловная, ничем не ограниченная свобода сознания и поведения - то есть, говоря точнее, уже, в сущности, не свобода (которая подразумевает определенные границы, рамки "закона"), а собственно российская воля вырывалась на простор чуть ли не при каждом существенном ослаблении государственной власти и порождала неведомые Западу безудержные русские "вольницы" - болотниковщину (в пору Смутного времени), разинщину, пугачевщину, махновщину, антоновщину и т. п.
Пушкин, в котором наиболее полно и совершенно воплотился русский национальный гений, начиная по меньшей мере с 1824 года испытывал самый глубокий и острый интерес к этим явлениям, более всего, естественно, к недавней пугачевщине, которой он и посвятил свои главные творения в сфере художественной прозы ("Капитанская дочка", 1836) и историографии ("История Пугачева", вышедшая в свет в конце 1834 года под заглавием - по предложению финансировавшего издание Николая I - "История Пугачевского бунта"). При этом Пушкин предпринял весьма трудоемкие архивные изыскания, а в 1833 году в течение месяца путешествовал по "пугачевским местам", расспрашивая, в частности, престарелых очевидцев событий 1773–1775 годов.
Но дело, конечно, не просто в тщательности исследования предмета; Пушкин воссоздал пугачевщину с присущим ему и, без преувеличения, только ему всепониманием. Позднейшие толкования, в сравнении с пушкинским, односторонни и субъективны. Более того: столь же односторонни и субъективны толкования самих творений Пушкина, посвященных пугачевщине (яркий пример - эссе Марины Цветаевой "Пушкин и Пугачев"). Исключение представляет, пожалуй, лишь недавняя работа В.Н. Катасонова ("Наш современник", 1994, N 1), где пушкинский образ Пугачева осмыслен в его многомерности. Говоря попросту, пугачевщину после Пушкина либо восхваляли, либо проклинали. Особенно это характерно для эпохи Революции, когда о пугачевщине (а также о разинщине и т. п.) вспоминали едва ли не все тогдашние идеологи и писатели.
Ныне постоянно цитируют пушкинские слова; "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный", - причем они обычно толкуются как чисто отрицательная, даже уничтожающая характеристика. Но это не столь уж простые по смыслу слова. Они, между прочим, как-то перекликаются с приведенными Пушкиным удивительными словами самого Пугачева (их сообщил следователь, первым допросивший выданного своими сподвижниками атамана, - капитан-поручик Маврин): "Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство". И в том и в другом высказывании "русский бунт" - то есть своеволие - как-то связывается с волей Бога, который "привел" увидеть или "наказал", - и в целостном контексте пушкинского воссоздания пугачевщины это так и есть.
Кроме того, поставив определения "бессмысленный и беспощадный" после определяемого слова, Пушкин тем самым придал им особенную емкость и весомость; нас как бы побуждают вглядеться, вслушаться в эти определения и осознать их многозначность. "Бессмысленный" - это ведь значит и бесцельный, самоцельный и, значит, бескорыстный. А особенное ударение на завершающем слове "беспощадный" - разумеется, в связи с пушкинским воссозданием пугачевщины в целом - несет в себе смысл ничем не ограниченной беспощадности, естественно обращающейся и на самих бунтовщиков, и на их вожака, выданного в конце концов на расправу "своими". Это скорее Божья кара, чем собственно человеческая жестокость.
Пушкин обратил внимание на своего рода тайну. Он рассказал, что в конце июля 1774 года, то есть всего за несколько недель до ареста, Пугачев, "окруженный отовсюду войсками правительства, не доверяя своим сообщникам… уже думал о своем спасении; цель его была: пробраться за Кубань или в Персию". Но, как это ни странно, "никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции… Составлялись отдельные шайки… и каждая имела у себя своего Пугачева…" Словом, "русский бунт" - это по сути своей не чье-либо конкретное действие, но своего рода состояние, вдруг захватившее весь народ, - ничему и никому не подчиняющаяся стихия, подобная лесному пожару…
Безудержный "русский бунт" вызывал и вызывает совершенно разные "оценки". Одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя и не всегда очевидной) России, другие, напротив, - выражение её "рабской" природы: "бессмысленность" бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые даже и в восстании не способны добиваться удовлетворения конкретных практических интересов (как это делают, скажем, западноевропейские повстанцы) и бунтуют, в сущности, только ради самого бунта…
Но подобные одноцветные оценки столь грандиозных национально-исторических явлений вообще не заслуживают серьезного внимания, ибо характеризуют лишь настроенность тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый "предмет". События, которые так или иначе захватывают народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость…
Необходимо отдать себе ясный отчет в том, что и безоговорочные проклятья, и такие же восхваления "русского бунта" неразрывно связаны с заведомо примитивным и просто ложным восприятием самого "своеобразия" России и, с другой стороны, Запада: в первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно "худшее" в сравнении с Западом, во втором - как столь же безусловно "лучшее". Но и то и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла: спор о том, что "лучше" - Россия или Запад, вполне подобен, скажем, спорам о том, где лучше жить - в лесной или степной местности, и даже кем лучше быть - женщиной или мужчиной… и т. п. Пытаться выставить непротиворечивые "оценки" тысячелетнему бытию и России, и Запада - занятие для идеологов, не доросших до зрелого мышления.
Впрочем, пора обратиться непосредственно к 1917 году. Как уже сказано, пугачевщина и разинщина постоянно вспоминались в то время, что было вполне естественно. Вместе с тем на сей раз последствия были совсем иными, чем при Пугачеве, ибо бунтом была захвачена и до основания разложенная новыми правителями армия (которая во время пугачевщины все-таки сохранилась - пусть и было немало случаев перехода солдат и даже офицеров в ряды бунтовщиков). Более того, миллионы солдат, самовольно покидавших - нередко с оружием в руках - армию, стали наиболее действенной закваской всеобщего бунта.
Советская историография пыталась доказывать, что-де основная масса "бунтовщиков" - в том числе солдаты - боролась в 1917 году против "буржуазного" Временного правительства за победу большевиков, за социализм-коммунизм. Но это явно не соответствует действительности. Генерал Деникин, досконально знавший факты, говоря в своих фундаментальных "Очерках русской смуты" о самом широком распространении большевистской печати в армии, вместе с тем утверждал: "Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было… Печать оказывала влияние главным образом на полуинтеллигентскую (весьма незначительную количественно. - В.К.) часть армейского состава". Что же касается миллионов рядовых солдат, то в их сознании, констатировал генерал, "преобладало прямолинейное отрицание: "Долой!" Долой… вообще все опостылевшее, надоевшее, мешающее так или иначе утробным инстинктам и стесняющее "свободную волю" - все долой!".