Удивился и силенциарий Филипп Феор, которого к Большому Дыму неторопливо вез красивый корабль. Он задремал, и ему приснился всадник. Всадник чернел-мчался вдали по широкой равнине в полном одиночестве, а на слух казалось, что скачут широким галопом двое.
Филипп Феор от изумления приоткрыл один глаз, но не увидел никакого движения, кроме мерного взмаха весел и встречного безмятежного тока усеянных кустами берегов. Тогда он снова опустил веко и сразу услышал в своем сердце, как взмахнул крыльями черный голубь дурного предчувствия.
То, чего не увидел силенциарий, узрел воочию воин Брога. С поскакавшей от него кобылы вдруг разом слетела вся сажа и легла на стерню густым следом, будто всадник оторвался от своей обветшавшей тени и сразу обрел новую - легкую и прозрачную, какая только и пригодна для ясного Божьего дня.
Ветер свистел у Стимара в ушах, рождая дурные предчувствия Филиппа Феора. Ветер срывал с ресниц княжича слезы, в которых высыхали, превращаясь в сажу его заветные цареградские сны о родных землях, зверьках и братьях.
Стимар гнал кобылицу, спасаясь от своего страха, что выскочил следом за ним из выгоревшего Лога. Тот, второй человек в его душе, какого не имел еще ни один из северских и ни один из всего славянского народа-племени, - тот тоже спасался, и потому Стимар не мог понять, по какой причине спешит в лес и сдерживает изо всех сил дыхание, боясь запахов родной земли, тех запахов, что цареградскими ночами заставляли его сладко и горько плакать во сне.
Наконец княжич на полном скаку канул в старую дубраву, уцелевшую не только в его снах, но и в яви. Тогда и Брога, на глазах которого княжич разом пропал из виду, пришел в себя и, забыв вдруг о всех обережных словах, двинулся вслед за чужим страхом.
В полумраке, среди темных стволов под тяжелыми сводами крон, сквозь которые косо сквозили лучи солнца, княжич вспомнил темные колоннады Дафнея, верхнего Дворца, те ранние цареградские часы, когда солнце косыми лучами пронизывает порфировые аллеи, легкую и сумрачную их пустоту. Он вспомнил чудесный радужный блеск мозаик и узнал его в усеявших землю осенних листьях. Тогда-то страх отстал и остановился позади, уже не в силах войти за ним в дубраву.
Княжич вздохнул с облегчением, размазал по щекам слезы, потемневшие от сажи и навсегда вытекших снов, и стал высматривать сверху потайные дорожки, когда-то протоптанные в дубраве сыновьями князя Хорога. С седла и с открытой взору всех, своих и чужих, дороги он не различил ни одной из потайных, зато как только спустился на землю и сделал шаг с большой дороги в сторону, так тут же и попал ногой на узкую извилистую тропку.
Он не узнал и этой тропки, но уже не испугался новых потерь и не обронил слез.
Княжич подумал, что эта поайная тропка могла принадлежать братьям, сыновьям его отца, которые родились позже - в пору его жизни за морем, во дворце.
Брога, между тем, заметил перед лесом место, где совсем не высыхала роса, и обогнул его стороной, не зная, что на этом месте остановился страх княжича. Воин смело вошел в лес по своей, слободской тропе, которая крепко держала все слободские заговоры. Ему, прирожденному охотнику, ничего не стоило различить свою лошадь далеко в дубраве, сквозь стволы и густой кустарник. Он чувствовал запах кобылы и жеребенка, текущий по земле и палым листьям. Запах княжича из Турова рода раздваивался, будто кобыла со своим жеребенком шла за двумя людьми - одним северским и одним чужаком-ромеем. Но Брога знал, что его кобыла так спокойно не пойдет за чужаком, и потому не волновался и не трогал своих железных коньков и собак. Он уже решил, что как примет княжича его род - так и будет верно, а ему, простому воину, не старшине и не волхву, хотя и тайному побратиму самого княжича, легко ошибиться в чужой крови.
Он настиг княжича, когда тот, выйдя на самый край берега, обрывавшегося высоко над рекой, едва не шагнул с кручи. Однако кобылица вместе с малым спокойно встали позади него.
Заметив через плечо Брогу и ничуть не удивившись его скорому появлению, княжич указал вниз:
- Гляди!
Внизу, у самой воды, лежали мертвые деревья, что упали с обрыва, подмытого рекой, дождями и весенним талом. Брога невольно поискал глазами какую-нибудь водяную тварь, которую княжич успел приметить раньше него.
- Моя мета, - сказал княжич. - Помнишь?
Тогда только Брога различил знак стрелы, глубоко вырезанный на коре одного из упавших и давно обглоданных дождями и снегом деревьев.
- Помню, как же! - радостно ответил он княжичу. - Берег-то вон где был. Шагов пять еще хватало пройти, а то и оба-напять. Река подмыла.
- Жалко, - вздохнул Стимар и повторил: - Жалко.
Брога недоуменно посмотрел на него:
- Чего теперь жалеешь, княжич?
- Наше с тобой дерево, Брога…
- Так оно-то давно уж упало, позапрошлым летом, - проговорил слобожанин и, не понимая, почему княжич жалеет дерево, каких несчитано-немерено вокруг, сам рассеянно огляделся по сторонам. - Нашу мету можно и заново поставить. Леса кругом хватит. Да ведь мы подросли с тобой, княжич, нам теперь и отсюда все видать…
Но от таких слов еще горше стало на душе у Стимара, и он вспомнил белую колоннаду в Царьграде, тянувшуюся рядом с Вуколеонтом, дворцовым портом. Те белые колонны были поставлены еще при великом императоре Константине, точно по его следам, у края берега, где он любил прогуливаться и беседовать с морем, как с младшим братом. И с какой натугой ни бились бы морские волны, забывшие о василевсе, об каменное подножие тех колонн, уже вовек не осилить им рукотворной тверди. Никогда не пошатнется и не упадет вниз, в беспамятное море, ни одна из тех прекрасных колонн. Так думал Стимар, а до Филиппа Феора стал доноситься в полудреме скач одного-единственного всадника.
Брога не ведал, чем развести тоску княжича, чем можно ему помочь. Случись такая тоска у кого-либо из сородичей, все бы разом осенили себя охранными знаками и разошлись бы от него в стороны не менее, как на дюжину шагов. Всем бы стало ясно, что тот поддался в лесу блуждающим огням и какая-то нечисть раскрыла перед ним страшный простор и страшные тайны нави, которых не полагается знать живому. Такого человека волхвы продержали бы целую седьмицу в кругу священного живого огня на одном оставшемся с прошлого лета хлебе и воде, вытопленной из камня, а то - и вовсе без пищи. Но воин не замечал в глазах княжича того непроглядного, зябкого тумана, которым перед рассветом наполняются дальние болота, а вместе с дальними болотами - душа и голос зачарованного нечистью человека. Глаза княжича ясно блестели, и его тоска была похожа на золотую ромейскую монету, упавшую в полдень на дно реки. Воин Брога видел, что ему никак не дотянутся до той монеты, да нельзя и пытаться ему, инородцу, - запретно. Только Туровым - князю-воеводе Хорогу да князю-старшине Виту - да тем втроем с древним Богитом, жрецом Дажьдбожьим, было под силу крепкими заговорами избыть-извести тоску своего сородича, а значит - и достать эту дорогую ромейскую монету, оброненную им на дно своей души.
Так думал воин Брога, и вот одна из его птиц-мыслей слетела с высокого берега на речной залив, издавна памятный обоим. Ныне его стало видно с этого высокого места на берегу, так что меты, указывающей тайный путь, уже совсем не требовалось.
- Гляди, княжич, куда гляжу я. - А смотрел Брога на тот самый речной залив, что именовался Свиным Омутом.
В Омуте второй век жил огромный сом с кабаньей головой, которому два раза в год - весной и осенью - бросали откормленную свинью, чтобы страшная рыбина не покидала своего загона и не бралась опрокидывать лодки или, того хуже, подрывать берег со стороны Большого Дыма, чего боялись второй век все Туровы - боялись с тех самых пор, когда один из родичей приполз домой по берегу с отъеденной стопой. Выходить его, оставившего почти всю свою кровь красной дорожкой от залива до града, не сумели. До того, как замолкнуть и начать холодеть, он беспрерывно поминал потерянный бредень, сома и свинью, которую осталось отдать по клятве, иначе, с его слов, всему граду предстояло обвалиться в реку и пойти сплавом к полянам.
Кровавая дорожка начиналась прямо из прибрежной тины, и, когда Туровы склонились над мутной водой, мелкие рыбы еще доклевывали там темные сгустки. Водились в омуте сомы, но такого людоеда еще не являлось. Никто из Туровых не слышал, как накануне бедный рыбак бился с одним из слободских, что вытянет за полный день столько сомов, сколько тот успеет насчитать у себя пальцев, и между жбаном медовухи и началом великой ловитвы клялся страшными словами, что скорее всему граду поплыть по реке, чем он отойдет от омута без улова. Клятва та и вышла боком. Слободской, усевшись судьей на круче, увидел, как со второго заброса опрокинулась однодеревка, а хвастливый рыбак вскрикнул и пропал, растревожив тину. Со страху слободской кинулся к дому, творя охранные знаки и заговоры, а, переведя дух, сам воды в рот набрал. С рыбаком же случилась неудача, происходившая в те поры со многими - и не только северскими - от медовухи, страшных клятв и заговоров. Бредень зацепился на дне за тяжелый топляк и так стронул его с места, что ствол пошел дальше в глубину да еще попал в течение. Наверху же веревку дернуло и нечаянной петлей захлестнуло рыбаку ногу. Крепкий был рыбак и быстрый в разумении, как все Туровы. Догадавшись в беспросветной мути, что приходит ему худой конец, как тому же сому, попади тот на берег, и сам он теперь пойдет прямо на тризну, если не сомам, то ракам, - о том и догадавшись, извернулся он в глубине и острым поясным ножом откромсал себе кусок ноги. Так и продлил гордый рыбак свою жизнь до заката, перед смертью хоть отдышавшись вволю.