Дар воображения всегда делает человека чище; отсутствие его, следовательно, действует обратно, а так как остроумие нередко развивается вследствие отсутствия воображения, то кажется, как будто само остроумие не вполне согласуется с душевной чистотой. У Пиндара, Гомера, Данте и Скотта колоссальная сила фантазии отражается девственной чистотой мысли. Слабость фантазии и могучий ум Попа и Горация сопровождаются порочностью мысли, в какой именно мере, трудно с точностью определить. "Кандид" Вольтера, грязный для грязи, блещущий остроумием и обличающий полное отсутствие воображения, есть типичное произведете литера туры, которую всего вернее будет назвать "фимитической". Своим остроумием и частичной истиной, в ней заключенной, она все-таки способна оказать некоторую услугу человечеству. Но низкие формы современной литературы и искусства – живопись Густава Дорэ, например, это извращение пессимистического мировоззрения национальною дряхлостью, – подлежат окончательному осуждению, за совершенной непригодностью ни для чего.
Один из самых любопытных вопросов относительно взаимодействия духовных способностей – насколько фимитическая зараза распространяется на людей, у которых в одинаковой степени и одинаково сильно развиты и логическое мышление и фантазия, как, например, у Шекспира, Аристофана, Чосера, Мольера, Сервантеса и Филдинга. Она всегда указывает на неспособную к симпатии, следовательно недобрую, сторону характера (так Шекспир изображает Яго не только самым жестоким на деле, но и самым грязным в мыслях негодяем); а между тем, это же самое душевное свойство ограждает людей с возвышенной душою от слабой восторженности и пустого идеализма. Тем не менее высшие условия нежности в любовной концепции доступны только девственно-чистому духу. Шекспир и Чосер, приступая к благороднейшей части работы, отбрасывают, как грубое платье, низшую сторону своей природы. Нужно заметить, что от чистоты сердца и чувства зависит также и способность создавать характеры индивидуальные, а не общие. Люди, лишенные этой чистоты, создают не характеры в настоящем смысле, а только символы человека вообще.
НАЗИДАТЕЛЬНОЕ ЗНАЧЕНИЕ КЛАССИКОВ. – Поэмы Гомера не преследуют дидактических целей, но, как всякое истинное искусство, они дидактичны по существу своему. Современное человечество становится все менее и менее чувствительно к такому их значению, а иногда даже совершенно его отрицает; это одно из любопытнейших заблуждений современности, своего рода узаконенная слепота. Вследствие долгой привычки обращать поэзию и искусства в средства забавы, человечество перестало понимать произведения тех времен, когда и поэзия и искусство имели значение дидактическое; вследствие долгой привычки к профессионально-нравственным поучениям, которые, однако, ради личных расчетов, тщательно закрывают глаза на все выдающиеся пороки времени (скупость, например), оно сделалось совершенно неспособным воспринимать существенно-этические творения расы, разделявшей всех людей на два обширных класса, – достойных и недостойных, годных и негодных. Даже знаменитые слова Го – рация об "Илиаде" теперь или читаются, или перетолковываются неправильно; принято думать, что "Илиада" не может быть поучительной, потому что она не похожа на проповедь. Го – раций не утверждает, что она была похожа на проповедь, и, вероятно, имел бы еще менее поползновений это утверждать, если бы удостоился когда-нибудь слышать проповедь. "Пока ты занят в Риме, – пишет он одному благородному римскому юноше, – я, уединившись в Пренесте (древний город в провинции Рима, ныне Палестина. – Примеч. ред.) опять прочел эту Троянскую историю и мне кажется, что из нее можно лучше узнать, что хорошо и что дурно, что полезно и бесполезно, чем из всех вместе взятых речей Хризиппа и Крантора". Это глубокая истина не только относительно "Илиады", но и относительно всякого великого художественного произведения; оно всегда дидактично в самом чистейшем смысле, путем косвенным и сокровенным, так что, во-первых, способствует нравственному совершенствованию только в том случае, если сам человек уже усиленно работает над этим совершенствованием; а затем человек становится лучше, незаметно воспринимая влияние великого художественного произведения, проникаясь им так тонко и непрерывно, что сам не замечает этого, как не замечает здорового переваривания пищи. Благотворное действие искусства обусловлено также его особым даром сокрытия неведомой истины, до которой вы доберетесь только путем терпеливого откапывания; истина эта запрятана и заперта нарочно для того, чтобы вы не могли ее достать, пока не скуете, предварительно, подходящий ключ в собственном горниле. И Пиндар и Эсхил, и Гесиод и Гомер, все великие поэты и учителя всех веков и народов, всегда намеренно оставляют в своих произведениях многое недосказанным; более того, они и сами не всегда могут объяснить скрытый смысл своих слов, когда словами этими передаются настоящие творческие видения; смысл их истолковывается иногда только по прошествии многих веков. Люди, передавшие нам самые великие мифы, видели их бессознательно и пассивно и с такой же поразительной ясностью, а иногда и с таким же полным отсутствием участия воли, как мы видим сны, когда наши сны бывают особенно ярки; эта-то очевидность личного свидетельства, не подлежащего сомнению, и нравственного значения, никем не предвиденного, совершенно игнорируется современными учеными историками. Действительно, никакой исключительно ученый исследователь не только не поймет, но и не поверит в возможность подобного явления, так как оно составляет принадлежность творящей или художественной части человечества и может быть истолковано только людьми одинаково одаренными, в своем роде также способными грезить и иметь видения.
Таким образом, поэмы Китса или книга Мориса, почти равная им по красоте и далеко превосходящая их по силе, с которой она охватывает свой предмет, дает более верное понятие о религии и предании греков, чем самые обширные, но безжизненные научные исследования. Не потому, чтобы поэт воспринимал или передавал факты вполне правдиво, а потому, что правда его – правда жизненная, а не формальная. Точно так же в рисунках с натуры Рейнольдса или Гейнсборо многое неточно, многое неверно и неясно, а все же они в глубочайшем смысле правдивы и похожи. Наоборот, самая миниатюрность штрихов сообщает бесцветную слабость работе исторического анализа, а ненужное накопление внешних подробностей и самодовольная уверенность в том, что портрет похож, если измерена ширина лба и длина носа, лишает такое произведете всякого значения.
СТРАСТНОСТЬ И ВПЕЧАТЛИТЕЛЬНОСТЬ. – Я не боюсь этих слов, еще менее боюсь их значения. В последнее время много кричали против впечатлительности, но, уверяю вас, мы страдаем не от избытка ее, а от недостатка. Способность чувствовать более или менее сильно обусловливает большее или меньшее благородство, как в людях, так и в животных. Если бы мы были губками, произвести на нас впечатление было бы трудно; если бы мы были земляными червями, которые каждую минуту могут быть надвое разрезаны заступом, – слишком сильная впечатлительность была бы для нас зловредною. Но так как мы люди – она нам здорова; более того, самая наша человечность находится в прямой зависимости от нашей впечатлительности, и достоинство наше обусловливается мерою страсти, на которую мы способны.
Помните, я говорил вам, что непорочное великое общество Почивших не доступно никакому низкому или вульгарному человеку. Что, по вашему, подразумевал я под словом "вульгарный"? Что вы сами подразумеваете под словом "вульгарность"? Вот богатая тема для размышления; но в коротких словах сущность вульгарности определяется как недостаток впечатлительности. Простая, наивная вульгарность – только скупость душевных и телесных восприятий, обусловленная отсутствием образования и развития, но настоящая врожденная вульгарность подразумевает ужасающую бесчувственность, которая становится источником всевозможных животных привычек, делает человека способным совершить преступление без страха, без удовольствия и без сострадания. Душевная бедность, низкое поведение и грубая совесть – вот что делает человека вульгарным; вульгарность его всегда соразмеряется с неспособностью к сочувствию, к быстрому пониманию, к тому, что совершенно правильно принято называть "тактом", осязательной способностью души и тела. Эта непонятная для разума тонкость и полнота ощущений руководит и освещает самый разум. Разум только определяет истинное, распознает созданное Богом доброе.
Никакое чувство, доступное человеку, не дурно само по себе; оно дурно только тогда, когда недисциплинированное. Достоинство его заключается в силе и справедливости, недостаток в слабости и несоответствии с вызвавшей его причиной.