Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.
Нет! Куда там… И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не даёт, велит очереди ждать. Лешка мой не выдержал.
— Слушай, — говорит, — пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.
— Позвольте, — говорит тот, — так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.
Бежим на третий путь. Я Алёше Клокову говорю:
— Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашёл?
Смеётся:
— Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнёшь. Сам видишь.
Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвосте. Через час дали отправление.
Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идёт. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну, а направление наше идёт на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, ваш город, станция назначения. А фронт тут крученый. И в местности ещё кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.
День едем — ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят — наши, другие доказывают — немцы. Кто их разберёт! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были — огонь не давали.
А местность кругом сильно разорённая. Недавно ещё тут немец был. Пожёг все, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая… И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.
Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую. Пошёл я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Пробрало меня порядком. Иду, мечтаю про чаек. Влезаю на площадку, гляжу — сидит кто-то. Забился в угол, как веник.
— Это ещё что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?
А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стёганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.
— Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.
— Какие, — говорю, — такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну, кыш-кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди, какая расторопная, пристроилась. Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, — говорю я ей.
А она:
— Я, — говорит, — не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уж два года не видала. Вот уехала к тёте за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Серёжа.
— И разговоров твоих слышать не хочу. Слезай!
Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:
— Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От неё ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.
— Да ты что, — говорю, — Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы зайцев возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!
Девчонка как вскочит! Стёганка ватная до колен ей, рукава завёрнуты. Взвалила мешки на плечо — и давай меня чествовать.
— Ох, вредный ты до чего, — говорит, — дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило.