– По-моему, он был одним из самых выдающихся и недооцененных военачальников времен Второй мировой войны. Получил маршальские нашивки в 1940-м, но в те первые годы войны многие немецкие генералы одерживали на западном фронте впечатляющие победы. Но терпеть поражение куда как неприятнее и труднее, особенно когда тебе противостоят превосходящие силы противника.
Генералов можно условно подразделить на два основных типа. Одни превосходно показывают себя в наступлении и купаются при этом в лучах славы; другие умеют планировать и осуществлять отступление с большими потерями для противника. Роммель принадлежал к первому разряду, Кессельринг – ко второму. Ему пришлось отступать от Сицилии до Австрии. К 1944 году союзники имели над немцами огромное преимущество. У них было все: лыжи, лучшие танки, прекрасно налаженные поставки провианта и горючего, поддержка местного населения. И к лету их наступление на Италию развернулось во всю мощь. Но Кессельринг заставил их сражаться за каждый дюйм.
К тому же, в отличие от многих гитлеровцев, он вовсе не был варваром. Он был образованным и культурным человеком и страстно любил Италию. Гитлер приказал ему взорвать все мосты Рима через Тибр. Но они бесценны, эти мосты, они являют собой уникальные архитектурные сооружения древности. И Кессельринг отказался, что способствовало продвижению союзников к своей цели.
И вот, пока я сидел здесь во дворе и пил кофе, Кессельринг приказал генералу Шлемму вывести Первый парашютный полк из Сиены без единого выстрела. И чтоб никаких разрушений, ничего не ломать и не грабить. Не знал я и того, что папа Пий XII связался с Шарлем де Голлем, отряды Сопротивления которого тоже должны были участвовать в операции, и попросил не разрушать город. Было ли тогда заключено некое секретное соглашение между Лемельсеном и французами, мы так никогда не узнаем. Ни один из них ни разу не упомянул об этом и словом, а теперь оба они уже мертвы. Но каждый получил один и тот же приказ: спасти Сиену.
– Так ни единого выстрела? Ни снаряда? Ни бомбы?
– Ничего. Наши начали покидать город с утра. Вывод войск продолжался весь день. В середине дня мы слышали лишь громкий топот сапог по булыжной мостовой, а потом к нам во двор пожаловал главврач Четырнадцатой армии. Генерал-майор фон Стеглиц, до войны он был знаменитым ортопедом. Здесь он тоже оперировал дни и ночи напролет, только в главном госпитале. Он едва держался на ногах от усталости. Он так и застыл в арке и изумленно озирался по сторонам. Со мной было шестеро санитаров, двое отправились за водой. Он смотрел на мой залитый кровью халат, на кухонный стол, выдвинутый на середину двора. В углу высилась смердящая куча ампутированных конечностей: ладони, руки, ноги, некоторые даже в сапогах.
"Что за склеп, – морщась, пробормотал он. – Вы здесь одни, капитан?"
"Так точно, сэр".
"Сколько раненых?"
"Около двухсот двадцати, mein General".
"Национальности?"
"Примерно сто двадцать наших ребят, а остальные самые разные. Из союзников".
"Сколько умерло?"
"Пока что ни один, сэр".
Он долго глядел на меня, потом рявкнул: "Unmoglich!"
– Что значит это слово? – спросил американец.
– "Невозможно, невероятно". Затем он начал обходить ряды раненых. Вопросов он не задавал, с первого взгляда мог определить серьезность ранения, шансы на выживание. С ним был падре, прямо посреди двора он опустился на колени и начал молиться за упокой душ тех, кому предстояло умереть еще до захода солнца. Фон Стеглиц закончил обход и вернулся ко мне. Пристально и долго всматривался в мое лицо. Я стеснялся его взгляда, понимал, что выгляжу просто чудовищно: полумертвый от усталости, весь забрызган кровью, воняет от меня, как от уличного кота, двое суток во рту не было ни крошки.
"Вы замечательный молодой человек, – сказал он наконец. – Вы совершили невозможное. Кстати, вам известно, что мы отступаем?" Я сказал, что уже понял это. Такие слухи в армии, терпящей поражение, распространяются быстро.
Затем он отдал приказ своим людям. Двор заполнили санитары с носилками. Забирайте только немцев, сказал им он. А союзники пусть сами позаботятся о своих. Он ходил вдоль рядов раненых немцев и лично отбирал тех, кто мог бы перенести долгий тяжкий путь по горным дорогам до Милана, где все они наконец смогли бы получить надлежащий уход в стационарном госпитале. Тех же немцев, которые, по его мнению, были обречены и совершенно безнадежны, он велел санитарам не трогать. И вот он провел этот отбор, и со двора увезли человек семьдесят. Пятьдесят оставили, и еще остались раненые союзники. Затем он снова подошел ко мне. Солнце зашло за дома, освещало теперь лишь вершины гор. В воздухе запахло долгожданной прохладой. Фон Стеглиц утратил присущие ему деловитость и живость. Теперь он выглядел усталым и постаревшим.
"Кто-то должен остаться с ними. Может быть, вы?"
"Я останусь".
"Но это означает, что вас могут взять в плен".
"Знаю, сэр, – ответил я. – Я это понимаю".
"Что ж, тогда для вас эта война будет недолгой. Надеюсь, когда-нибудь встретимся снова, уже на родине".
На том и закончился наш разговор. Он прошел в арку, развернулся и отдал мне честь. Можете себе представить? Генерал отдает честь капитану. Фуражки на мне не было, а потому я не мог ответить ему тем же. Так и стоял, и смотрел на него, а потом он ушел. Больше я никогда не видел этого человека. Он погиб полгода спустя, в бомбардировке. А я остался здесь, и на руках у меня было сто пятьдесят раненых, обреченных на верную смерть. Солнце зашло, на город спустилась тьма, керосин в лампах кончился. Но тут взошла луна. И вот в свете луны я начал обносить раненых водой. Обернулся и увидел: она появилась снова.
С Пьяцца дель Кампо доносился теперь непрерывный рев. Десять жокеев, все маленькие, жилистые и ловкие, как обезьяны, все профессионалы, вскочили на лошадей. У каждого в руке был арапник, сделанный из высушенного бычьего хвоста, и они принялись нахлестывать этими арапниками не только своих лошадей, но всех и всякого, кто встречался на их пути, а также лошадей и соперников, оказавшихся в опасной близости. Тоже непременная часть ритуала, и предназначена она была не для слабонервных. На наездников делали ставки, жажда победы была неутолима, и здесь, на песчаном круге, все средства были хороши.
Толпы людей бросились туда, где был натянут толстый канат, отмечавший место старта. Каждый из жокеев был одет в цвета своей контрады, на каждом красовался круглый стальной шлем, в руке каждого был наготове арапник, а пальцы другой руки крепко-накрепко впивались в поводья и туго натягивали их. Судья вопросительно взглянул на градоначальника, ожидая от него кивка, чтоб опустить канат – это служило сигналом к старту. Рев толпы напоминал львиный рык.
– Так она вернулась? На третью ночь тоже?
– Да, то была третья ночь и последняя. И мы стали работать вместе. Изредка я заговаривал с ней, по-немецки, разумеется, но она не понимала ни слова. Лишь улыбалась, но ничего не говорила, даже по-итальянски. Продолжала ухаживать за ранеными. Я принес еще воды и сменил несколько повязок. Фон Стеглиц оставил мне немного бинтов и медикаментов. Он был не слишком щедр, полагая, что этим людям все равно долго не протянуть. К рассвету все умрут.
И вот именно на третью ночь я заметил то, чего не замечал прежде. Она была довольно хорошенькой девушкой, но в свете луны я разглядел у нее по большому черному пятну на тыльной стороне каждой ладони, размером примерно с долларовую монету. Лишь много позже, через несколько лет, я догадался, что это такое. А незадолго до наступления рассвета она снова незаметно исчезла.
– И вы никогда ее больше не видели?
– Нет. Никогда. Зато сразу после восхода солнца увидел вывешенные в окнах флаги. И никакого орла рейха на них не было. Сиенцы нарезали ткань на куски, а затем сшили вместе флаги союзников, особенной популярностью пользовался у них почему-то французский триколор. И вот весь город оказался увешан пестрыми флагами. А примерно в семь вечера на улице послышался топот шагов, он приближался. Я испугался. Впрочем, и понятно. Ведь мне никогда прежде не доводилось видеть ни одного солдата союзнической армии с ружьем в руках. А гитлеровская пропаганда уже успела внушить, что все они убийцы и чудовища.
Через несколько минут в арку вошли пятеро солдат. Смуглые, почти черные, лица, а форма так забрызгана грязью, что мне стоило труда определить, какую страну они представляют. Но затем я разглядел на нашивках Лорранский крест. Французы. Только алжирские французы. Они прокричали несколько слов, но я их не понял. То ли по-французски, то ли по-арабски. Просто улыбнулся и пожал плечами. Поверх немецкой формы на мне был залитый кровью медицинский халат, но из-под него торчали сапоги. Они меня выдавали, такие сапоги носят только офицеры армии вермахта. А эти люди только что выстояли в тяжелейшем сражении под Сиеной, понесли немало потерь и вот видели теперь перед собой врага. Они вошли во двор, стали что-то кричать и махать ружьями у меня перед носом. Казалось, что они меня сейчас расстреляют. Но тут их окликнул один из раненых алжирцев. Солдаты подбежали к нему, и он тихо зашептал им что-то. И когда солдаты вернулись, я заметил, что их настроение изменилось. Один извлек из железного портсигара какую-то совершенно чудовищную вонючую сигарету и заставил меня ее выкурить – в знак дружбы.
К девяти утра весь город уже был занят французами. Их восторженно и шумно приветствовали высыпавшие на улицы толпы итальянцев, девушки посылали воздушные поцелуи. Я же оставался здесь, во дворе, под присмотром моих дружелюбных тюремщиков.