Медленно брел он, вдыхая влажный мартовский воздух, смотрел, как покачиваются кустики подснежников, растущие на унылых газонах перед доходными домами. Его потянуло в парк. Там он сел на освещенную солнцем скамейку под голыми деревьями и в этот теплый час ранней весны отдался игре чувств. Как мягко касался его щек воздух, как ярилось и кипело скрытым жаром солнце, как сурово и робко пахла земля, с какой игривой нежностью топали время от времени по усыпанным гравием дорожкам детские башмачки, как прелестно и сладкогласно пел в голых кустах дрозд. Да, все было прекрасно, весна, солнце, дети и дрозд радовали человека, как и многие тысячи лет до этого, а коли так, то почему бы и сегодня не попытаться сочинить славное стихотворение о весне, какие писались и пятьдесят, и сто лет назад? Но из этого ничего не вышло. Достаточно было вспомнить весеннюю песню Уланда (правда, вместе с музыкой Шуберта, вступительные такты которой были полны сказочным, пронизывающим и возбуждающим запахом весны), чтобы убедиться: подобные восхитительные вещи уже сочинены и современному поэту нет смысла подражать этим бесконечно совершенным, источающим блаженство творениям.
В тот момент, когда мысли поэта снова вознамерились повернуть на старую бесплодную дорогу, он зажмурился и сквозь узкую щелку полуприкрытых век заметил, причем не одними только глазами, легкое колыхание и мерцание, островки света, игру солнечных бликов и пятнистых теней, омытую светом голубизну неба, сверкающий хоровод стремительных отблесков, - так бывает, когда смотришь, зажмурившись, на солнце, но все было как-то по-особенному четко, драгоценно и неповторимо, все благодаря какому-то тайному смыслу превращалось из простого ощущения в душевное переживание. То, что сверкало обильными переливами лучей, двигалось, расплывалось, волновалось и било крыльями, рождалось не только из напора света извне, воспринималось не только глазами, нет, это была сама жизнь, порыв, идущий изнутри, зародившийся в душе, это была сама судьба. Таким видится мир поэтам, "ясновидцам", таким восхитительно-потрясающим представляется он тому, кого коснулся своим крылом Эрос. Исчезла мысль об Уланде, Шуберте и весенней песне, не было больше Уланда, не было поэзии, не было прошлого, все было только вечным мгновением, переживанием, внутренней, глубинной действительностью.
Отдавшись чуду, которое он переживал не раз, но к которому, как ему казалось, давно уже утратил способность, он несколько бесконечных мгновений парил в вечности, ощущая гармонию души и мира, чувствуя, что своим дыханием может управлять облаками, чувствуя, как обжигающим комом ворочается в его груди солнце.
Пока он смотрел перед собой, прикрыв глаза, погрузившись в удивительное переживание и наполовину отключившись от внешнего мира, так как знал, что блаженный поток льется изнутри, недалеко появилось нечто, привлекшее его внимание. Не сразу, постепенно он понял, что это ножки девочки, почти еще ребенка, ножки в башмачках из коричневой кожи; они уверенно и весело, нажимая на каблучки, топали по гравию дорожки. Башмачок из коричневой кожи, по-детски радостное мельканье подошвы, полоска шелкового чулка над нежной лодыжкой о чем-то напомнили писателю, внезапно наполнили его сердце и память каким-то важным переживанием, но он никак не мог припомнить - каким именно. Детский башмачок, детская ножка, детский чулок - какое ему дело до всего этого? Где ключ к загадке? Какой источник в его душе отозвался именно на этот образ среди миллионов других, возлюбил его, вобрал в себя, ощутил его привлекательность, его важность? Он широко открыл глаза, на мгновение увидел всего ребенка, восхитительное дитя, но тут же почувствовал, что это уже не тот образ, который имеет отношение к нему, важен для него; он снова сощурил глаза, оставив только узкую щелочку, сквозь которую были видны убегавшие ножки. Затем он плотно закрыл глаза и задумался над увиденным, чувствуя, что тут что-то есть, но не зная, что именно, терзаемый тщетными усилиями, осчастливленный тем, как глубоко всколыхнул его душу этот образ. Где-то, когда-то он уже видел эту ножку в коричневом башмачке, и она произвела на него сильное впечатление. Когда это было? О, должно быть, очень давно, в незапамятные времена - из таких далей, из такой немыслимой глубины смотрел на него этот образ, погруженный в бездонный колодец его памяти. Быть может, он носил его в себе, пока не обнаружил сегодня, с самого раннего детства, с той баснословной поры, воспоминания о которой расплылись и потеряли выразительность, их было трудно вызвать, и все же они были красочнее, нежнее, полнее всех позднейших наслоений памяти. Долго сидел он с закрытыми глазами и покачивал головой, в памяти мелькала то одна цепочка воспоминаний, то другая, но ни в одной не было ребенка, не было коричневого детского башмачка. Нет, ничего не вспоминалось, не имело смысла продолжать поиски. Как и всякий, кто роется в памяти, он никак не мог обнаружить то, что было совсем рядом, так как полагал, что предмет его поисков лежит где-то очень далеко, и потому видел все в искаженном свете. Но в тот самый момент, когда он отказался от своих попыток и уже готов был отбросить и забыть маленькое смешное переживание, родившееся из солнечных бликов, все повернулось по-иному и детский башмачок занял подобающее ему место. С глубоким вздохом писатель вдруг понял, что в его переполненном образами внутреннем мире детский башмачок находился не глубоко внизу, относился не к давним сокровищам, а был совершенно свежим и новым впечатлением. Ему показалось, что с этим ребенком он имел дело совсем недавно, что совсем недавно видел этот убегавший башмачок.
И вдруг он вспомнил. Ну да, конечно же, ребенок, которому принадлежал башмачок, был частью сна, приснившегося писателю прошлой ночью. Бог ты мой, как он мог это забыть? Он проснулся среди ночи, осчастливленный и потрясенный таинственной силой приснившегося ему сна, проснулся и почувствовал, что пережил нечто значительное и замечательное, - но вскоре снова погрузился в сон, и одного часа утреннего сна оказалось достаточно, чтобы вытравить из памяти это чудесное событие. И только сейчас, в эту секунду, разбуженный видом мелькнувшей перед ним детской ножки, он снова вспомнил об этом. Такими мимолетными, такими непрочными и целиком зависящими от случая оказались глубочайшие, удивительнейшие впечатления нашей души! Вот и сейчас ему никак не удавалось восстановить в памяти сон той ночи. Всплывали, чаще всего без всякой связи, только отдельные образы, то яркие и полные жизни, то серые и запыленные, уже начинающие расплываться. А какой это был прекрасный, глубокий, восхитительный сон! Как билось его сердце, когда он проснулся в первый раз среди ночи, - восторженно и робко, словно в праздники времен детства! Его переполняло жгучее чувство, что благодаря этому сну он пережил нечто возвышенное, важное, незабываемое, неотъемлемое от его жизни! И вот теперь, спустя всего несколько часов, осталась только эта частичка сна, осталось несколько уже поблекших образов и этот слабый отзвук в сердце - все остальное пропало, ушло, умерло!
В любом случае надо было спасать то немногое, что сохранилось в памяти. Писатель решил немедленно восстановить и как можно точнее записать все, что осталось от сна. Он тут же вынул из кармана записную книжку и набросал первые ключевые слова, чтобы потом восстановить ход и очертания всего сна, его главные линии. Но и это ему не удалось. Начало и конец сна были неразличимы, он не знал, куда поместить большинство из еще сохранившихся в памяти обрывков сновидения. Нет, надо все сделать по-другому. Сперва следовало спасти то, что уже имелось в наличии, запечатлеть еще не угасшие образы, в первую очередь детский башмачок, пока эти пугливые волшебные птички не разлетелись в разные стороны. Как могильщик пытается прочитать найденную на древнем камне надпись, опираясь на немногие еще различимые буквы и значки, так и писатель старался расшифровать свое сновидение, собирая его из сохранившихся обрывков.
Во сне ему привиделась девочка, странная, не сказать, чтобы красивая, но по-своему удивительная. Ей было лет тринадцать-четырнадцать, но она выглядела старше своего возраста. У нее было загорелое лицо. А глаза? Нет, глаз он не видел. Как ее звали? Неизвестно. Какое отношение имела она к нему, сновидцу? Стоп! Там был коричневый башмачок! Он видел, как этот башмачок движется вместе со своей парой, видел, как он танцует, выделывает па, па вальса-бостона. О, теперь он вспомнил очень многое. Надо начать сначала.
Итак: во сне он танцевал с удивительной, незнакомой, маленькой девочкой, почти ребенком с загорелым лицом, в башмачках из коричневой кожи - а не было ли и все остальное того же цвета? Каштановые волосы? Карие глаза? Коричневое платье? Нет, этого он уже не помнил, возможно, так все и было, но утверждать он не мог. Надо сохранить то, в чем не сомневаешься, что и впрямь удержалось в памяти, иначе все расплывется. Он уже начал догадываться, что эти потуги вспомнить сон заведут его далеко, что он вступил на долгий, бесконечный путь. И тут ему вспомнилась еще одна деталь.
Да, он танцевал с малышкой, или хотел танцевать, или должен был танцевать, и она - пока без него - сделала несколько быстрых, эластичных и восхитительно упругих танцевальных шагов. Или и он танцевал с ней? Нет. Нет, он не танцевал, он только хотел танцевать, во всяком случае, так было договорено, между ним и кем-то еще, что он будет танцевать с этой маленькой шатенкой. Но танцевать все же она начала без него, одна, он немного боялся или стеснялся этого танца, это был бостон, он танцевал его не очень хорошо. Тогда она начала танцевать одна, играючи, удивительно ритмично, старательно выписывая на ковре танцевальные фигуры своими маленькими ножками, обутыми в коричневые башмаки. Но почему не танцевал он? Или почему он первоначально хотел танцевать? Что это был за уговор? Этого он не мог вспомнить.