Он тряхнул головой, отгоняя назойливые, как оводы, ненужные мысли. Семенов засылал в Ургу Левицкого, и Левицкий встречался с Богдо-гэгэном. Выбор, дорогие мои монгольцы: либо владычество Пекина, либо красная чума, либо… Он мельком глянул в зеркало. Оно висело, жалкий осколок с потершейся, отсырелой, пошедшей черными пятнами амальгамой, на стене юрты. У него была одна прихоть, причуда. Он, как баба, любил глядеться в зеркало, хоть за собою и не любил ухаживать – бриться, стричься. Это лицо – лицо властителя? Князя? Владыки?
Это жесткое лицо со сжатыми скулами, с прозрачными сумасшедшими глазами – лицо даже не правителя. Не военачальника. Не вождя. Хотя и то, и другое, и третье не так уж плохо.
Это лицо докшита.
"Докшиты, Хранители Веры. Вы, злобные, вы защищаете Будду. Вы защищаете свое небо. Кто защитит небо России, ежели убили ее Царя?! Не стать ли мне самому Царем, о докшиты?.. Что ты мелешь сам себе, барон, окстись. Верни Азии династию Цин и верни России Царя. Ты воин. Твое дело – умереть в бою".
У него в Азиатской дивизии три конных полка: Монголо-Бурятский, Татарский и атамана Анненкова. Хорошо, что еще Анненков жив, что он не пропал, как… как другие.
"Остановиться. Не думать о пропадающих людях. Предатели. Сволочи. Никто их не убил. Они просто убежали из Дивизии, собаки. И они найдут свою собачью смерть".
Так, три конных полка, это хорошо. И еще монгольские князья Дугор-Мэрэн и Лувсан-Цэвен со своими отрядами. Знают ли монголы, что русский Царь давным-давно мертв, расстрелян в Екатеринбурге? Его казаки, его монголы, буряты, татары и уйгуры хорошо вооружены. На одного солдата – одна винтовка, и это уже богатство по нынешним временам. В Урге есть такая сволочишка, купец Ефимка Носков, он напрямую связан с англичанином Биттерманом, вот через Носкова у англичан можно закупить партии новейшего оружия, и притом дешево, купец сам сделает свой навар, обведет Биттермана вокруг пальца. Он связался с Носковым еще в Чите. Прижимистый купец тогда не обманул, переправил ему через Харбин оружия – винтовок и пулеметов – на десять тысяч рублей. Деньги были, разумеется, семеновские. Атаман щедро тратился на идею освобождения Азии и восстановление в Маньчжурии династии Цин. Ах, с японцами б поближе подружиться… Без японцев, судя по всему, – никуда… Но главное – Монголия. Главное – Урга. Урга должна стать его, Унгерна. Ургу должно взять.
Взять – какое отличное слово. Взять и не выпускать.
Проклятая сухая осень, ни капли дождя. Уже метет, наметает снег, сухая противная крупка, режущая губы и щеки. Плоские здешние горы затянуты, будто парчой для священнической ризы, бледно-золотой, грязно-красной сухой травой. Первая попытка штурма не удалась. Наплевать! Смеется тот, кто смеется последним. Нет, нет, его Дивизия, хоть и полуголодная и полураздетая – кто в чем шастают казаки, у многих солдат нет теплых ушанок, валенок, телогреек, – все же вооружена, а главное, воодушевлена. Кем? Им.
Им одним.
Далай-лама прислал ему из самого Тибета восемьдесят всадников из числа телохранителей, пошерстив свою личную священную гвардию. И он сделал в своей Дивизии особо любимую им Тибетскую сотню. Почему прислал именно ему? Потому что Далай-лама знает: он борется за истинную веру. Эта азийская война – священна. Эта огромная, на всю степь размахнувшаяся Зимняя Война неизбывна. К нему присоединяются простые монголы, степные кочевые араты, пастухи и скотоводы, беглые ламы из монастырей в ободранных дэли, отшельники-нищие, крестьяне, уверовавшие в то, что он – воплощение Чингисхана. "Мать Чингисхана глядела из-под руки вдаль, в степь, выходила и глядела, – сказал ему высокий, дочерна загорелый арат в островерхой шапочке, получая из его рук винтовку, – она вглядывалась в даль, ибо хотела увидать, откуда прискачет белый конь Майдари. Сначала прискачет белый конь, потом явится Бог Войны Бег-Цзе, а потом уж на землю спустится Майдари, в грохоте боя и зареве пожарищ. И тогда наступит Будущее. Спасибо тебе, цин-ван". Я не цин-ван, я воин, не называй меня князем, жестко кинул он арату и отвернул голову, и тоскливыми глазами птицы поглядел вдаль. "Нет, ты цин-ван. Ты будешь цин-ваном, вот увидишь. Ты встал на защиту живого Будды. Ты освободитель Монголии. Нарисуй на знамени кровью врага последнее, двадцать седьмое имя Чингисхана – и ты победишь. Ты – воплощение Махагалы".
Тогда он впервые услышал о Махагале. О Жамсаране. О докшитах. По-тибетски – докшиты. По-монгольски их называли – шагиусаны.
Шестирукое божество, воплощенный гнев, ужас мести, медный звон непобедимого щита. На мандале чудище было изображено в диадеме из пяти черепов. Ожерелье из черепов болталось на шее. Палица из костей – в одной руке, чаша из черепа – в другой. Докшитов было восемь. Как звали этого? Кажется, этого звали Жамсаран. По крайней мере, так ему этот тибетец, этот молчаливый тубут, Ташур, сказал.
Ну да, верно, он же тоже карающий. Он живьем сжег гаденыша Чернова. Чернов при зимнем переходе в Забайкалье распорядился отравить всех тяжелораненых, тех, кто не вынес бы перехода в пятьсот верст до станции Маньчжурия. Ходили слухи, что бестия Чернов отравил не только раненых, больных и немощных, но и тех, у кого при себе были деньги и драгоценности. Он до сих пор помнит взрыв бешеной ярости, черным огнем застлавший ему глаза. Он еле справился с собой тогда, чтобы тут же не выстрелить Чернову в лоб из револьвера. Это было бы слишком большим благом для этакой собаки. Он повелел бить отравителя палками так, чтобы из его тела сделалась кровавая котлета, а потом привязать к дереву и сжечь. Когда подожгли хворост, Чернов был еще жив. Распялив черный рот, он заорал, и он, генерал, слушал его последний крик. Докшит должен уметь выслушивать последний человечий крик до конца.
Он еще раз взглянул на себя в осколок зеркала, встал из-за стола, отогнул полог юрты и вышел на воздух. Священная гора Богдо-ул возвышалась над степью, заслоняя лесистой чернотой, выгнутой спиной каменного зверя, ясное многозвездное небо. Сколько здесь всегда звезд осенью, зимой. Будто кто-то по черному бархату просо рассыпал. Монголы его, генерала, любят. Монголы любят его людей. Когда кто-то из его людей появляется в Урге – монголы их привечают, а на китайцев его офицеры и казаки и плевать хотели. Провизию они уже с месяц как закупают на Захадыре. Он сам нахально появился в Урге на белой своей кобыле Машке, в малиновом шелковом халате, в белой папахе, проскакал аллюром прямо к дому китайского наместника, часового-китайца вытянул плетью по спине. Почему за ним никто не поскакал, никто не изловил, не подстрелил его? Его боялись. Его считали докшитом. Он улыбнулся. Перекрестил взглядом черно-алмазный свод Небесной Юрты. Надо выждать еще немного. Огни, огни по склонам Богдо-ула. Его мираж, его виденье. Он зажжет их. Повремени, оскаленный Жамсаран. Дай ему срок.
Ганлин играет
Ты же помнишь, помнишь, как было сказано, как спето было тебе: "Убив отца и мать, убив четырех воинов из касты кшатриев и пятым – человека-тигра, брахман идет невозмутимо".
Ты – брахман; ты – князь; ты – рыцарь. Ты – владыка безлюдных степей.
И человек здесь, в степях, для тебя – или драгоценность, и тогда его надо короновать; или дерьмо, и тогда его надо убить.
Нельзя драгоценность смешать с дерьмом. Нельзя из дерьма слепить алмаз.
Или – или. Третьего не дано.
О Золотой мой Будда, а как же ты? Как же горит во лбу твоем Третий Глаз?!
Закрой ладонью лоб свой. Ослепни хоть на миг. Усни. Передохни.
"Убив отца и мать, убив четырех воинов…"
Я и во сне считаю удары часов, как удары сердца своего. Каменного сердца. Железного сердца.