Меньший среди братьев - Бакланов Григорий Яковлевич страница 6.

Шрифт
Фон

Наконец шофер бросил окурок, полез в свою отдельную дверцу и тем дал команду всем. Начали входить, и я увидел женщину, которая прощалась с сыном, узнал ее все еще пышные, золотистые, золотящиеся на солнце волосы. Она поспешно, тревожно, крепко целовала сына, словно это не он пришел проводить ее, а она его провожала, и сын, уже курящий, держал сигарету в отставленной руке. И потом, когда она шла по автобусу, я, почему-то волнуясь, что она узнает меня, убеждался: она. Только грузная, уже расплывшаяся в теле, толстые вздрагивающие икры ног, множество родинок осыпало полную белую шею, крупные родинки на лице. Она не узнала меня - во всех окнах, пока шла, видела только сына, только его. И, сев к окну, сразу ему дала знак, помахала рукой, и он махал вслед, когда автобус тронулся.

То одним, то другим колесом оседая в рытвинах, автобус по полевой дороге выбирался к шоссе, волочил за собой хвост глинистой пыли, она, как рыжий дым пожарища, клубилась в заднем стекле. Развороченная бульдозерами земля была по сторонам дороги, маленькие в сравне-нии с горами глины, которую они нагребли, стояли железные бульдозеры среди этого разорения; кора на уцелевших деревьях была сбита и содрана до белой древесины.

Тень и солнце смещались по золотистым волосам женщины, пока мы ехали меж полей, деревьев и разоренной земли. Я смотрел на ее волосы, на шею в родинках. Сколько же лет прошло? Она даже не узнала меня, не глянула - села впереди, - а я почему-то волнуюсь. В сущности, ничего и не было, только могло быть. Она шла тогда по дороге в жаркий день…

Я и сейчас вижу ясно, как она шла, ведя за руку маленького сына, другую ее руку, голую до плеча, оттягивали две огромные сетки. А я ехал в машине и остановился. "Да, подвезите нас", - сказала она, когда я из-за опущенного стекла шикарно предложил подвезти, сказала обрадованно и мило. На следующий день я сидел на террасе, писал что-то, она прошла мимо нашего забора в лес, так же ведя за руку сына, увидела меня, улыбнулась. Она не случайно прошла, я это почувствовал, в глазах ее, в улыбке увидал. Я хотел тут же пойти за ней. Но не пошел. Вот и все. Я всегда был не очень смел с женщинами. Но я еще долго ждал, что она снова пройдет. И вот взрослый, курящий сын, толстые ноги, а позади несложившаяся жизнь. Я это увидел, когда она целовала сына, вся ее нерастраченная, никому не отданная страсть перенеслась на него. А волосы те же, и прическа та же.

И странные мысли сменялись, пока мы ехали: что могла быть иная жизнь и это мог быть мой сын… Ну, не этот, другой. Я не могу так думать, потому что есть мой сын, он есть, а это все равно как если бы его не было, если бы он не жил… Но что-то я задавил в себе. Надо так? Почему? И постоянно я что-то в себе задавливаю.

Глава V

Такой день, как сегодня, старит человека.

Я забежал на лекции, буквально забежал. В душе я бежал, загнанный и потный, но для тех, кто видел меня в эти оставшиеся до звонка четыре минуты, я входил не спеша, отрешенный от забот, обремененный мыслями и отчасти жарой. Люди, занятые публичной деятельностью, обязаны следить за тем, как они выглядят со стороны, как входят, выходят, какими видят их. Это становится частью профессии, совершается автоматически, помимо сознания: все время видеть себя в незримом зеркале - и жесты, и манеры, регулировать тембр голоса. Что в душе у вас, разглядит не каждый, но каждый видит, что на лице.

Все было напряжено во мне, а я, раскланиваясь с дамами, успевая сказать нечто приятное, подымался по каменным ступеням, по которым до меня взошло столько мыслителей и столько ничтожеств; последних, впрочем, всегда больше. И на кафедре, здороваясь и усаживаясь в кресло (до звонка оставалось полторы минуты), говорю, как главный груз свалив с плеч:

- Ну и жара сегодня!..

Как всегда - и до лекций, и между лекциями - развлекает всех профессор Радецкий, старый холостяк. Он возбужден, чем-то вспенен, сразу же набрасывается на меня, обретя нового слушателя:

- Вы слышали что-нибудь подобное? Грандиозно! Включаю сегодня радио… Девять пятнадцать, писатель у микрофона… Оказывается, сказка Пушкина о золотом петушке - это глубоко запрятанная сатира на царское самодержавие. Ай, Пушкин! Вот запрятал так запрятал! Полтора века никто сыскать не мог. Как про шулера: вот сумел передернуть карту!

У Радецкого слезы восторга в глазах и голос капризного ребенка.

- А Пушкин, зная, что письма его прочитывают, так прямо писал жене из Петербурга в Полотняный Завод, что, мол, без политической свободы жить очень можно, а без семейственной неприкосновенности невозможно; каторга не в пример лучше. Да еще и приписывал, как теперь говорят, открытым текстом: это писано не для тебя, а вот что пишу тебе…

За всем, что говорит Радецкий, всегда чудится намек; профессор Громадин срочно вдруг с головой углубился в свой портфель, будто не присутствует здесь и ничего не слышит. Меня очень интересует, Радецкий всю жизнь вот так прожил ребенком? Или это колпак? Или то и другое, и уже не разберет, где он сам? Но Радецкому и в прежние времена сходило с рук такое, что никому другому бы не сошло: что, мол, с него, с младенца?

Я качаю расчесанной бородой.

- Поистине все имеет пределы и только глупость беспредельна…

И прочие готовые к случаю слова. Все это и тон иронии, само собой, помимо меня. Но неужели у всех у них все благополучно и ясно и каждый в ладу с самим собой? Или тоже, как я, в стольких лицах? Но ведь не скажешь по виду, вид у всех благополучный. В мои годы уже, как говорится, не на ярмарку, а с ярмарки, но я все ищу мудреца, который знает, как правильно жить.

Есть еще полторы-две минуты после звонка, в течение которых прилично не замечать, что звонок дан, заканчивать не спеша разговоры и, наоборот, неприлично спешить встать первым. Потом кто-нибудь спохватится случайно: "Вы не заметили? Кажется, был звонок или мне послышалось?" И тут мы все встанем и пойдем.

Я знаю до мельчайших подробностей, что ждет меня в аудитории, вижу полукруглый амфи-театр, лица, ряды лиц… Все шумно встанут и сядут, а я взойду на кафедру. Я знаю, что лекции мои слушают хорошо, первокурсники слушают с восторгом. Но с некоторых пор мне стыдно моих студентов. Мне кажется, они ждут от меня чего-то большего, чем только остроумное, а честней сказать, ловкое изложение событий и фактов. Я представляю себе, как мои выпускники разных лет, встретясь, говорят между собой: "Он и вам это рассказывал?.. А этот пример тоже приво-дил?.."

Столько событий произошло за это время и происходит, происходит, что-то существенное изменилось в психологии людей, во взгляде на многие вещи, а я привожу все те же примеры, все так же развлекаю историческими анекдотами.

Вина моя перед братом растет по мере того, как я приближаюсь к больнице. Уже час пик, и на Брестской улице перед Белорусским вокзалом мы попадаем в пробку и долго стоим, зажатые между огромным рефрижератором и грузовиком, вместе с ними подвигаемся рывками. Впереди просвет, там, хоть мне и не видно отсюда, но я вижу на память, стоит на постаменте, опершись на палку, бронзовый Горький, смотрит с высоты на мчащееся под ним стадо машин.

В нашем ряду впереди застрял автокран; правый ряд подвигается, левый подвигается, мы стоим. Если б мог, вылез бы сейчас и пошел пешком. На уровне моей головы за стеклом справа вздрагивает помятое крыло грузовика, моторы всех машин работают, выхлопные газы подымают-ся вверх меж стенами домов. Стекла закрытых окон темны от пыли, даже не блестят на солнце. Чем здесь дышат люди?

Опять двинулись. Машины справа, слева, мы стоим.

- А если попробовать в тот ряд? - говорю я.

- Один черт! Туда перейдем, эти будут подвигаться.

За стеклом уже не крыло грузовика, а развалился в такси молодой парень, курит, выставив голый локоть в окно.

- Все-таки попробуем.

- Ха! Он тебя пустит? Он сейчас брата родного не пустит.

И правда, таксист, словно бы услышав наш разговор, двинулся вперед, под самый кузов грузовика въехал; за ним, как на буксире, ползет пожарного цвета "Москвич". А мы стоим.

- Как здесь люди живут? - говорю я, чтобы не думать. - Наверное, ни днем, ни ночью не открывают окон. А шум!

- Это что! Вон артисты-то, артисты!.. Кооперативный дом поставили на углу, над светофо-ром. Машины газуют…

- На углу Каляевской?

- Ну да, Эрмитаж.

- Как же Эрмитаж? Каляевская.

- Продовольственный магазин под ними!..

Какой-то бестолковый разговор, мы кричим друг другу все это в жаре, посреди рева машин и выхлопных газов, и каждый рывок вперед - толчком в сердце. Вырвались наконец!

Когда у ворот больницы я выскакиваю из такси, иду через больничный двор, подхожу к окошку за пропуском, называю фамилию и она там листает не спеша эту свою огромную амбарную книгу (иначе эту книгу и не назовешь), а я жду, во мне душа замирает: только бы жив! Только бы не поздно!

Больные в пижамах курят на лестнице, стоят на площадках в очереди у телефонов-автома-тов. Женщина у окна перегружает из сумки в руки больному кульки, кулечки, банки, свертки; два темных силуэта в квадрате окна. Как же я ничего не захватил? Ни фруктов, ничего. Конечно, Варвара там, все, что нужно, можно, все сделано. И все же стыдно, нехорошо.

Варвара идет по коридору в белом халате, что-то несет перед собой. Свет ей в спину, я не вижу лица, но это ее широкие плечи, ее высоко поднятая седая голова.

- Как Кирилл? У меня, понимаешь, как назло, целый день лекции, - с первых слов оправ-дываюсь я.

- Он там.

Указав на дверь палаты, она идет дальше.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора