Да, впереди была война, но в первую ночь прапорщику Старшову так и не удалось уснуть в ее липких объятьях. Закончив письмо, он лег, укрылся шинелью и до утра думал о том, что его непременно убьют в первом бою. Он презирал себя за трусость, не подозревая, что всякий мужчина испытывает изнуряющий, неописуемый, почти мистический ужас два раза в жизни: перед первой брачной ночью и перед первым боем.
5
Дед провел с немцами три войны: мировую ("германскую") в качестве офицера царской армии; революционную в качестве командира Красной Армии и Великую Отечественную в качестве офицера Советской Армии. Столь богатый опыт, накопленный одним поколением под разными вывесками, не мог в конечном итоге не вылиться в некие закономерности. Выйдя в отставку в сорок шестом, Дед начал не только строить Дом в прямом смысле, но и писать нечто вроде Памятки для будущей Четвертой войны. Писал он ее кратко и столь искренне, что, несмотря, по крайней мере, на две победы из трех возможных, назвать ее следовало не "Наука побеждать", а "Наука не быть побежденным". Вывод озадачил Деда, почему он, основываясь, правда, уже на ином опыте, сжег свое творение, подобно Николаю Васильевичу. Случайно уцелел клочок, половина листочка, которую я и приведу здесь так, как когда-то написал Дед. Слово в слово:
"1. Немцы никогда не стремились к захвату территории как таковой, но всегда рвались к высотам. Следовательно, первую закономерность можно сформулировать так:
"Мы - в низинке, немец - на вершинке".
2. Немцы никогда не стремились, условно говоря, "перевыполнять план": если было приказано занять деревню, они, заняв ее, в ней и закреплялись, не преследуя нас. Отсюда вторая закономерность:
"Мы - в чистом поле, немец - в теплой хате".
3. Немцы избегали ночных боев, справедливо полагая, что в темноте офицерам трудно командовать, а солдатам - исполнять команды, что, в свою очередь, всегда ведет к бессмысленным потерям. И третья закономерность звучит так:
"Мы - воюем, немец - спит".
Тогда, в мае пятнадцатого, до этих формулировок было еще далеко, но рота, в которой служил прапорщик Старшов, оказалась в самой что ни на есть низине из низин. Она занимала позиции на Варшавском направлении возле реки Равки на макушке Болимовского выступа. В окопах хлюпала грязь, ноги были постоянно мокрыми, озноб колошматил, невзирая на чины и звания, а розовые, как ветчина, немцы, скинув мундиры, блаженствовали на солнышке, которое заглядывало в русские окопы только на сорок три минуты, как установил прапорщик Старшов в первый же день своей трехступенчатой германской войны.
- Простудим солдат, Викентий Ильич, - озабоченно сообщил он свои выводы командиру роты. - Может быть, испросив разрешения, вышибить противника с господствующей высоты?
- К праотцам захотелось? - усмехнулся Незваный. - У германцев четыре пулемета, а у меня сто тридцать восемь "ура!" да два наших с вами нагана. Лучше жить с бронхитом, чем лежать убитым: преподношу вам, прапорщик, основную заповедь этой вшивой войны. Запишите в книжечку.
Ни в первый, ни во второй, ни даже в третий день никаких боев не случилось; прапорщик осмелел и деятельно исследовал все, что доступно было исследованию: периодичность смены германских пулеметчиков и розу ветров; расстояние до характерных ориентиров и длительность рассветных туманов, что тянулись от реки Равки; содержание солдатских каш и влияние фаз луны на извечное солдатское желание дрыхнуть. Он почти уже вывел формулу, но тут сменился ветер, и исследования пришлось прекратить.
- Ветер действует на солдатские нервы, - сообщил он ротному.
- Вас убьют в первом бою, Леонид, - зевнул Викентий Ильич. - Уж не посетуйте на предчувствие. Во-первых, нервы у нижних чинов уставом не предусмотрены, а во-вторых, передовая не выносит гумбольдтов, дарвинов и всяких там аристотелей.
- Но вы же сами скверно спите от этого ветра, - не унимался упрямый прапорщик.
- У меня ноги болят, - впервые по-человечески просто признался ротный. - Я ведь из осколков армии Самсонова. Набегался по болотам.
Тот день, на который судьбою было возложено личное клеймо с именем прапорщика Леонида Старшова, начинался на редкость уныло. Западный ветер лениво волочил обрывки речных туманов на отсыревшую роту. Первые солнечные лучи уже касались германских окопов, но в низине было по-прежнему глухо и мрачно, и невыспавшиеся солдаты материли противника с особой, завистливой злостью. А поскольку германец, вопреки обыкновению, начал шебуршиться спозаранку задолго до завтрака, то все, кто топтался в гнилых окопах, любознательно на них пялились.
- Гля-ко, туман вроде загустел.
- И будто течет, а? Будто тяжелый.
- Чего-то он какой-то зеленый вроде, братцы…
- Не, желтый он.
- Бурый, дура, - солидно поправил унтер Масягин и покосился на хмурого ротного. - Туман вроде как крашеный ползет, ваше благородие.
Поручик хотел ответить сразу, но не успел: рот свело вялой утренней зевотой. Пока он управлялся с нею, из землянки вылез Леонид.
- Доброе утро, господа.
- Дымовая завеса, - совладав наконец-таки с челюстями, сказал ротный. - Германцы решили дымовой завесой побаловаться, видите, прапорщик? Учение, что ли…
Прапорщик не ответил. Он уже видел однажды эти тяжелые, медленно и неотвратимо стекающие в низину желто-зеленые, переполненные смертью клубы, но спросонок никак не мог вспомнить, где же он их видел. А это почему-то представлялось невероятно важным, прямо-таки жизненно необходимым, и он напряженно вспоминал, тупо уставясь на ползущие, завивающиеся языки… "Сон! - вдруг осенило его. - В поезде я видел во сне газовую атаку…"
- Газы! - кажется, он крикнул, если можно кричать шепотом. - Это газовая атака, Викентий Ильич. Отводите роту.
- Что вы плетете? Какие, к черту, газы, когда я почти год воюю и никаких газов, кроме…
- Хлор! - забыв о субординации, прапорщик двумя руками схватил поручика за отвороты наброшенной на плечи шинели и затряс так, что голова Незваного заболталась, как недозрелая груша. - Уводите людей. Смерть. Удушье. Как только до нас доползет, всем нам конец. Конец! Спасайте людей!
- Ку…да? - с трудом вымолвил ротный, поскольку его помощник продолжал вдалбливать идею посредством взбалтывания. - Оставь т…трясти, черт…
- Как можно дальше! Как можно дальше, пока подъем не начнется.
- Рота, слушай команду! Бегом в тыл! Бегом!..
Солдаты покинули окопы, в общем, организованно и без всякой паники, а скорее с усмешкой: "Ну дают господа офицеры!.." Сам Дед и по прошествии времени не мог вспомнить, сколько верст он драпал от желтого германского облака. Сдавалось ему, что много, но он всегда точно помнил, что обратный путь оказался короче.
- Охранение! - вдруг закричал Масягин. - Охранение забыли!
В панике (а скорее не в панике, а в несерьезном к ней отношении, что тоже есть одна из сторон паники) напрочь забыли о четырех солдатах, еще затемно выдвинутых в передовые секреты. Кто, как, почему - выяснять было некогда: прапорщик Старшов сорвал с себя портупею вместе с оружием, гимнастерку, нательную рубаху. Он совал эту скомканную, волглую от пота рубаху солдатам и кричал, а его не понимали:
- Мочитесь на нее. Мочитесь. Мочитесь!
Наконец сообразили. Он стиснул мокрую рубаху в руке и, полуголый, помчался обратно. Навстречу неотвратимой смерти, медленно наползающей на позиции. К забытым солдатам.
Это так ему тогда казалось, так оно было на самом деле, так все и воспринимали. Но существовала и другая, невидимая и тоже неотвратимая, как смерть, сторона этого порыва: двадцатилетний Дед бежал тогда навстречу собственной судьбе. Не думая об этом, не зная, не гадая и не выбирая.
Когда прапорщик добежал до оставленных ротой окопов, первые волны газов уже были совсем рядом. Он почувствовал жжение в горле, нехватку воздуха и резь в глазах, прижал ко рту мокрую рубаху и, задыхаясь, лихорадочно заспешил дальше, к секретам, что были выдвинуты вперед. Эта сотня саженей дорого досталась ему: внезапные приступы кашля не оставляли уже до смерти, да и умер-то он от того же удушья, от которого гибли все его сверстники, счастливо избежавшие сабель, пуль и осколков. По щекам ручьями текли слезы, он блуждал в ядовитых парах и пиках не мог найти своих солдат. "Я выл, - скупо признался он через шесть десятков лет. - Знаешь, как воют перед смертью? Выл и искал". И нашел все по тому же судорожному, раздирающему грудь кашлю.
- Снять рубахи! Обмочить! Дышать только сквозь материю!
От волнения, опасности, приступов кашля и слез он не видел тех, кого спасал. Что-то красное, натужно кашляющее, в слезах, в мокроте, в соплях…
- Снять рубахи! Снять! Обмочить!
Он наглотался газов, растворенных в тяжелом речном тумане, больше всего тогда, когда втолковывал им, уже плохо соображающим, уже обреченным, обессиленным, растерянным, как можно спастись. Он умирал вместе с ними, и через два года именно это переважило все его золотые погоны.
- Дышать только сквозь ткань!
Уже за второй линией своих окопов, когда вырвались из ядовитых речных туманов, а склон начал заметно повышаться, солдаты попадали на землю. Он кричал, угрожал, просил, умолял и снова угрожал, но поднялись они тогда, когда прапорщик в ярости начал бить их ногами.
- Знаешь почему? Я верил, что только бурное дыхание очистит наши легкие.
- И ты бил, отец? Бил измученных, отравленных, ослабевших солдат?
- Еще как! - самодовольно признался Дед. Он гулял по госпитальному саду вместе с младшим сыном, через каждые семь-десять шагов заходясь в изнуряющем кашле. На следующее утро ему суждено было умереть, но сын не знал об этом, а Дед знал.