- А мне толику! - крикнул удивлённый Карпушка, видя, что сосед уносит всех щук.
- А тебе за что? - полюбопытствовал Подифор Кондратьевич. - Снасть-то моя. Купи, коли хочешь угостить свою Маланью рыбкой… Ну, бывай, Шабёр, а то мне неколи, на гумно пора ехать. Ежели ещё заплывут щуки, зови. Приду выручу!
- Выручил волк кобылу… - гневно заговорил Карпушка, но Подифор Кондратьевич уже успел хлопнуть дверью.
Так и пошла-поехала по селу новая история из странной жизни Карпушки, появившегося в Савкином Затоне годов шесть назад неизвестно откуда. Генеалогическое древо Карпушки не могла установить даже бабка Сорочиха, хоть ей и нельзя было отказать в усердии. Сорочиха обошла всю округу, побывала во всех окрестных сёлах и деревнях, наведывалась даже в барскую усадьбу, чтобы у самого Ягоднова выведать кое-какие подробности о его бывшем работнике, но и Ягоднов не мог сказать что-либо вразумительное. От самого же Карпушки и вовсе нельзя было узнать ничего путного. Он начинал изъясняться до того туманно, вспугивал в памяти своей столько событий, не относящихся к делу, что и стоически терпеливая Сорочиха в конце концов не выдерживала и, не дослушав до конца, сердито поджав губы, удалялась. А Карпушка, ухмыляясь, приговаривал вслед ей:
- Ну и чёрт с тобой, старая ведьма. Уходи!
Впоследствии Сорочихе удалось всё же как-то выяснить, что ещё младенцем Карпушка был подкинут бедной матерью, по нечаянности родившей его в девках. Вырос он у чужих людей, затем скитался бог знает где. В Савкином Затоне объявился восемнадцати лет от роду, женился на одинокой Меланье, которая была старше его на целых семь лет и с которой что-то не ладилось у Карпушки. Видать, не от хорошей семейной жизни подался он на Волгу.
Теперь же, узнав о том, что его друг решил возвратиться к матери в Панциревку, Карпушка сообщил Михаилу, что вернётся вместе с ним и попытается помириться с Меланьей.
- Довольно я погнул хребтину на этих саратовских купцов, - сказал он. - Поехали-ка, Михайла, в самом деле, домой. Бог не выдаст - Маланья не съест!
3
Савкин Затон - селение давнишнее и судьбы необыкновенной. Окружённое сплошь княжескими и графскими владениями Шереметьева, Нарышкина, Чаадаева, Кирюшонкова, Чекмазова, Гардина, Ягоднова, само оно в числе очень немногих не входило ни в одно из этих помещичьих владений, никогда не было крепостным, а принадлежало знаменитому в Подмосковье монастырю. Сюда, в один из глухих, "болотных и лесных" уголков Саратовщины, высылались на работу узники монастырской обители - в основном беглые мужички северных окраин России, преимущественно владимирские, - оттуда, видать, докатилось до Савкина Затона круглое и певучее "о" в говоре затонцев; это оканье и поныне отличает их от говора соседних сёл и деревень. Здесь эти люди осушали болота, сеяли коноплю, лён, а позднее - рожь и пшеницу, занимались пчеловодством. К осени снаряжали большой обоз и под сильным конвоем вооружённых ружьями мужиков отправляли в монастырь за тысячу вёрст. Не всё, понятно, попадало в монашеские кладовые и амбары; немалую долю добытого добра ухватистые затонцы оставляли себе и с годами поокрепли настолько, что начисто откупились от святой обители построили свои прочные дубовые дома и стали платить подати уже не монастырю, а царёвым чиновникам. Чиновники эти поначалу сильно лютовали, драли с мужиков три шкуры, но со временем смягчились, присмирели, сделались покладистей, поласковее, а какой продолжал лютовать, обязательно попадал прямо в Вишнёвый омут и попадал туда, как свидетельствуют старинные бумаги, "по пьяну делу", чему никто из местных урядников не удивлялся: сборщики податей напивались у Савкиных медовой браги досиня и уползали от них по-рачьи, а таких омут только и ждал. Так что после несчастливо влюблённых барынь второе место по числу утопших в омуте занимали царские чиновники. Все жители села хорошо знали, что расправой над чиновниками руководил Савкин, но молчали: старик Савкин был пострашнее царёвых слуг.
Не в устрашение ли сборщикам податей селение и было названо Савкиным Затоном? Затон - тоже нечто мрачное, тёмное, загадочное, вроде омута. Как-то само собой получилось, что во главе нового поселения, его некоронованным владыкой и ревностным хранителем обычаев стал старик Савкин, прадед нынешнего Гурьяна Савкина, одним из первых посланный сюда из обители и проживший на свете девяносто девять лет.
В молодости он был смугл, черноволос и, вероятно, даже красив, но к старости оброс дремучей бурой бородой, так что, кроме глаз, рта и ушей, ничего не было видно, лишь кончик толстого, источенного оспой носа торчал из диких зарослей. Зимой и летом Савкин хаживал босой, отчего ноги его покрылись струпьями; короткопалые, толстые и широкие, они были похожи на слоновьи и на протяжении почти целого столетия уверенно попирали затонскую землю. Все сыновья, внуки и правнуки внешностью своей были в Савкина-старшего. Густая бурая волосня, в которой прятались маленькие, угрюмые, неопределённого цвета глазки, и все прочие черты Сашкиного обличья были как бы постоянной формой, освящённой родовыми традициями и потому строго почитаемой. У Савкина-старшего рождались только сыновья. Ходили, впрочем, слухи, что были и дочери, но Савкин дочерей не любил и топил их в Вишнёвом омуте, как слепых котят, едва они появлялись на свет божий. Дочери - плохие хранители фамилии, да и хлопотно с ними, с дочерьми, лучше уж их туда, в омут.
И вот этот-то Савкин был владыкой села. Символический скипетр свой он, умирая, передал сыну; сын - своему сыну, и так власть дошла до Гурьяна, который по свирепости не только не уступал прадеду, но во многом превосходил его. Без согласия Гурьяна никто не имел права поселиться в Савкином Затоне, а ежели кто и рискнул бы сделать это, то скорехонько очутился бы в Вишнёвом омуте или поломал бы себе шею.
Все ожидали, что такая именно участь постигнет и светлого парня, объявившегося нежданно-негаданно в заповедных Савкиных местах и с неслыханной дерзостью начавшего выкорчёвывать деревья, которые хоть и принадлежали помещику Гардину, но всё равно находились под неотвратным бдением Гурьяна Савкина.
- Быть ему в омуте, - шептались затонцы.
Но проходили дни, солнечное пятно по левому берегу Игрицы продолжало увеличиваться, а парня никто не трогал.
- Не иначе как святой, коль сам Гурьян не поднял на него своей окаянной руки! - решила тогда Сорочиха.
С ней согласились, и любопытство, вызванное незнакомцем, удесятерилось. Многие втайне подумывали: а уж не пришёл ли вместе с этим светло-русым богатырём конец гурьяновской власти, не послан ли он самим царём, чтобы укротить зверя, державшего селение в вечном страхе?
Начали припоминать, не видал ли кто раньше этого человека, и тут кто-то объявил, что в соседней деревне Панциревке, выменянной когда-то Гардиным на двух гончих псов, проживает некая Настасья Хохлушка. Её привёз сюда из Полтавской губернии с двумя детьми - двенадцатилетним Михаилом и восьмилетней Полюшкой - Аверьян Харламов, бывший работник Гардина, прослуживший в царской армии двадцать пять лет. Вскоре по прибытии на родину Аверьян умер, и Настасья Хохлушка осталась одна с сыном и дочерью. Потом сын, уже семнадцатилетний Михаил Аверьянович, куда-то пропал, а ныне, говорят, вновь объявился - его недавно видели возле Подифора Короткова двора, - и вот, может быть, это и есть он самый, тот парень, вызвавший так много разноречивых толков? В качестве разведчицы в Панциревку выслали бабку Сорочиху. Она-то и докопалась до истины.
В самом деле, появившийся против Вишнёвого омута, за Игрицей, молодой человек есть не кто другой как Настасьи Хохлушки сын Мишка.
- Купил, милые, у Гардина полдесятины леса и теперь сад хочет рассаживать, - повествовала Сорочиха.
- Са-а-ад?! - ахнули бабы. - Зачем же это… сад?
- А чтоб, байт, люди перестали Вишнёвого омута бояться.
- Так и сказал. Он коли сад, от него, вишь, вся нечисть прочь убегает.
- Оно, мотри, и правда. Видали, как Гурьян-то почернел? Муторно, видать, стало окаянному.
4
Девушка, проходившая через плотину против Вишнёвого омута и невольно задержавшаяся при виде светло-русого парня, была Улька, Подифора Короткова дочь. Случилось с ней такое первый раз в жизни, и Улька не могла понять, что же это, как же это, что же теперь будет с нею. Ульке было и радостно, и страшно, и немножко стыдно, будто она сделала что-то тайное, запрещённое для семнадцатилетней девчонки. Прибежав к себе домой, часто дыша, она приблизилась к отцу, глянула снизу вверх ему в лицо большими своими, косо поставленными, татарскими, с живыми крапинками, испуганно-виноватыми глазами и, ни слова не говоря, чмокнула его в щёку. Раскрасневшееся скуластое лицо её и даже прядь волос, выбившаяся из-под платка, спрашивали, торопили с ответом: "Тятенька, правда, ведь нехорошо! Скажи, правда, тять?.."
Подифор Кондратьевич, привыкший к разным неожиданным выходкам дочери, ничего не понял.
- Ну, ты чего уставилась на меня? Приготовь пообедать, - глухо проокал он.
Улька подумала: "Вот ты какой недогадливый, тятька! Ну и пусть. И ничего худого я не сделала. И вовсе он мне не понравился. Я бежала, и сердце зашлось маленько. Что ж тут такого? Всё пройдёт… А что всё? Ничего ведь и не было. Он даже не глянул на меня. Да я и не знаю его, нисколечко, ну, ни капельки не знаю. Он, верно, странний. А можа, и женатый. В Панциревке вон сколько красивых девчат!"
Последняя мысль больно обожгла Улькино сердце. Нахмурившись, она грохнула заслонкой печи и села напротив, на лавке, положив маленькие руки по-старушечьи на коленки. "Сам, что ли, не сумеет приготовить себе поесть! - думала она уже про отца. - Чугуны в печке, вынул бы да ел… А можа, и неженатый. Откуда я взяла, что женатый? Один вон работает… Да ну его совсем, что он мне?"