III
Гвардия умирает, но не сдается. После знаменитого "подъема" я решительно взбежал на третий этаж в кладовку, где выдавали инструменты. Возле кладовки уже толпились юнкера-музыканты, и на лестнице гулко носились от стены к стене покрякивания тромбонов и змеиные трели флейт. Возле моего барабана стоял худой юнкер и в недоумении вертел в руках медные тарелки. Он старался придать своему лицу выражение небрежности – мол, не в первый раз, слава богу, приходится играть на этих самых тарелках. Я подошел к барабану, солидно ткнул его два раза в бок и спросил тощего юнкера:
– Вы не находите, юнкер, что барабан несколько слабо натянут?
Юнкер в свою очередь ткнул в барабан большим пальцем и сказал:
– До известной степени, хотя вообще…
Я вздохнул. Он тоже.
– А вы давно на тарелках играете?
– Собственно, давно. Я, знаете, в Тифлисе еще в симфоническом оркестре играл. Там у нас, в Тифлисе, эти самые тарелки серебряные были. Это чтобы для звука.
– Ага, а скажите, как нужно на барабане играть? – попробовал я осторожно позондировать почву. – Собственно, я знаю как, но я хотел знать ваше мнение. Именно, как у вас в Тифлисе в симфоническом оркестре производили самый звук?
– А колотушкой. Очень просто. Берете колотушку и вот так…
Он взял колотушку и несколько раз ударил наискось по коже.
Густой, упругий звук запрыгал по лестнице, как футбольный мяч. Юнкер положил колотушку и спросил:
– А вы разве что, не умеете?
– Умею, но, признаться, забыл: давно не играл.
Помолчали.
– А когда нужно бить? По счету какому-нибудь или как?
– Да, по счету. Когда играют марш, так под левую ногу: раз, два, раз, два. Ну, мы играем только марши, значит, под левую ногу все время. На тарелках, кажется, то же самое.
– А как вы думаете, нас на это воскресенье на лишний час отпустят?
– Я думаю – отпустят.
Я посмотрел на него, он на меня, и мы оба засмеялись. Я взял свой барабан с колотушкой, он тарелки, и мы сбежали за другими вниз. Надели шинели, фуражки и пошли через двор в манеж, где обыкновенно делают гимнастику и устраиваются сыгровки. В манеже было уже темно и холодно. Зажгли несколько лампочек. Расставили пюпитры вокруг. Я поставил барабан на козлы, и по спине у меня пробежала дрожь. Упражнялся косо бить колотушкой по ненавистному барабану, стараясь подражать тощему юнкеру. Журавлев посмотрел на меня внимательно и хотел что-то сказать, но не сказал, а вздохнул. Пришел капельмейстер. Журавлев скомандовал нам: "Смирно!" Капельмейстер был низенький толстый чех. Переваливался на кривых ножках, гордо носил чиновничьи погоны и фуражку блином. На щеке у него был большой красный нарост, похожий на сливу. Он сказал:
– Здравствуйте. Какой кольёд и вьетер. Чистое наказание. Ну, не будем время терять – и так поздно. Начинаем.
Он обежал всех музыкантов, нажимал на клапаны труб, перелистывал ноты, суетился и говорил:
– Поже мой, поже мой!..
Наконец, он успокоился и сказал:
Ну, откройте марш номер четырнадцать.
Зашелестели нотами. Трубы заблестели медью. Мой сосед воинственно помахал тарелками. Капельмейстер зловеще постучал карандашом по пюпитру.
– Фнимание. Три, четыре.
Он с таким азартом взмахнул рукой и топнул ногой, что не ударить колотушкой по барабану было невозможно. И я ударил. Загремели тарелки, заревели трубы на разные лады, как стадо слонов. Некстати провыла флейта.
– О, поже мой, что вы делаете? – завопил капельмейстер, инстинктивно хватаясь за свои музыкальные уши. – Ради пога, перестаньте.
– Отставить! – закричал Журавлев. В эту минуту он был велик.
Замолкли не сразу, а постепенно. Капельмейстер бросился на первого попавшегося ему на глаза. К несчастью, это был я.
– Што ви делаете? Разве можно так бить в парапан? Вы когда-нибудь раньше играли на парапане?
"Пропал", – подумал я и неуверенно соврал:
– Так точно, господин капельмейстер, играл.
– Где же вы играли?
– В этой… в пятой гимназии. Там у нас был свой оркестр.
– Что ви мне рассказываете всякий небилиц, ей-погу. Я уже двадцать пять лет в пятой гимназии капельмейстер. Ни разу вас там не видел.
Он оглядел публику большими сердитыми глазами и вдруг засмеялся.
– Хе-хе-хе!.. Ну, ничего. Научимся. Еще раз. Фнимание. Два, три, четыре.
Все засмеялись. Гроза прошла.
На этот раз вышло лучше. Капельмейстер орал на какого-то баса, но, боже мой, какое, однако, сложное искусство – играть на барабане! Вокруг ревут трубы, в левое ухо стреляет, как из пушки, бас, в правое гремят тарелки тощего юнкера, а тут изволь считай: "Раз, два, раз, два", и следи за рукой капельмейстера, которая свирепо рубит стонущий воздух.
Драма!
IV
Одним словом, когда я на следующей сыгровке появился с барабаном, юнкера весело заулыбались и даже кто-то скомандовал:
– Смирно!
Я поставил барабан на козлы и сказал:
– Дорогу чистому искусству!
Мы играли марши, и я все думал о том, что если на обыкновенном турецком барабане в жиденьком юнкерском оркестре так трудно играть и все время сбиваешься с такта, то какое счастье быть композитором, как, например, Скрябин, и написать "Прометея", где сложнейшая партитура. И думал я еще об участи всех барабанщиков. И моя душа плакала над их безобразной жизнью. Что может быть глупее игры на барабане? Играют марш – колоти себе по гулкой коже: "Раз, два, левой, левой". Играют "Боже, царя храни", а ты следи за корявой капельмейстерской рукой и старайся не сбиться с такта. Противно!
Мои сердечные дела шли на повышение. В воскресенье в отпуск я записывался до двенадцати часов ночи и в шесть мчался к ней. Стояла чудная, пушистая зима. Ветер сыпал снег. В улицах горели лиловые вечерние фонари.
– Звозчик!
Лошадка трусит по улицам, которые в снегу кажутся незнакомыми. Милая, как я ее люблю! Маленькая, черненькая, родимое пятнышко над верхней губой. За что я так страшно счастлив?
Дам извозчику рубль, пусть он тоже будет счастлив. Или лучше не стоит? Нет, лучше дам.
Присутствие женщины вносит в жизнь мужчины гармонию и теплоту. Впрочем, это к делу не относится. Даже не гармонию, а разлад. С одной стороны, я получал каждый четверг у дежурного взводного надушенный сиреневый конверт, а с другой стороны – семерка по тактике и двое суток "на даче" за невнимание в строю. Теперь я играл на барабане с удовольствием. Мне было все равно, что мы играли. Лично для себя я играл лишний час отпуска.
Зима, как выражаются поэты, сдалась сырым туманам. Ветер повернул и из северного стал южным. Откуда-то налетели скворцы, облепили карнизы домов и так галдели, что болела голова. На сыгровку мы уже выходили без шинелей, и когда бежали по лужам через двор, то от ветра было трудно нести барабан. Ветер дул в лицо, продувал насквозь, было холодно и славно. Приближался выпуск и вместе с ним то угарно-пьяное настроение, которое бывает, когда мы кончаем гимназию или корпус – все равно.
V
И вдруг случилось нечто странное, непонятное и неожиданное. Сначала говорили намеками, по углам. Потом громче, за обедом, за завтраком. Сквозь толстые и глухие стены училища, не пропускавшие раньше к нам снаружи ни одного звука, ни одного луча, стали просачиваться обрывки каких-то слухов, настроений и новых слов. В стране творилось неизбежное и стихийное. Целый день мы ходили как потерянные; говорили, говорили и не могли наговориться досыта. Читали газеты, но еще ничего определенного не знали. Потом вечером, на лекции о пулемете, слушая с напряженным вниманием, как говорил штабс-капитан что-то про техническую возвратную пружину и приемник, мы ничего не понимали, потому что думали о другом. Вошел юнкер Дорошевский, взволнованный, даже не спросил разрешения войти. Он что-то сказал тем, которые сидели на задних скамейках. Шепот передался, как ветер по спелой ниве, и через минуту все знали, что царь отрекся от престола.
Перестали слушать, а только говорили. И казалось, что все здание училища заряжено, как лейденская банка, быстрыми и напряженными мыслями. Жизнь ворвалась к нам снаружи и забросала газетами, телеграммами и слухами. Вечером начальник училища собрал нас в среднем этаже и прочел два манифеста об отречении Николая и Михаила. Мы были так взволнованы, что никто не спал. Офицеры не знали, какими им быть. Ночью откуда-то передавали по телефону, чтобы мы были готовы к выходу с ружьями и боевыми патронами. Утром кто-то из четвертой роты прошел с красным бантом на груди. У нас в классном отделении шумели. Кто-то говорил, вспотевший и взволнованный:
– Товарищи, ну, как это здорово! Кто бы мог подумать, в три дня.
Потом стало известно, что в двенадцать часов будет манифестация войск. Вероятно, из нашего начальства никто ничего не знал, потому что нам ничего об этом не говорили.
А мы волновались.
– Товарищи! – гортанным голосом с придыханиями кричал князь Гардапхадзе, честный и глупый грузин. – Патроны надо взять у каптенармуса. Стрелять, может, будем.
Но над ним только смеялись, и он сердился.
– Бараньи головы, не понимают, стрелять будем!
Было сумбурно и весело. Без четверти двенадцать приказали строиться.
Без десяти двенадцать ко мне подбежал Журавлев с корнетом в руках и, задыхаясь, сказал:
– Идите наверх. Берите барабан. Будете играть. Будем играть.
– Ну, извините, я не умею.
– Это свинство, в такое время не уметь. Должны уметь.
– Я хочу с ружьем.
– И свинство. Кроме вас, никто не умеет. Поймите, что барабан ведет весь оркестр.
В голосе у него звенело отчаяние. "Ага", – самодовольно подумал я.
– Петров, вы будете идти впереди батальона.