II
Когда Манефа внесла в горницу огромный букет жасмина и поставила его в простую глиняную крынку на стол, то показалось, что в комнате стало светлее и чище. Несколько розово-белых лепестков упало на скатерть, и Манефа не убрала их, оставила на месте. Она подошла к окну и настежь распахнула рамы.
За садом, круто спускавшимся к берегу, катилась Волга. Окрашенная мягким красновато-желтым закатом, она была тиха и спокойна. Противоположный "горный" берег с березовой рощей, крутыми глинистыми обрывами, с красивым, утопающим в зелени и сверкающим красными железными крышами селом Отважным точно повторялся в воде, сливаясь со своим отображением в одну стройную, симметричную, узорчатую ленту. Курлыкая, пролетали редкие чайки, шумели грачи на березах и ровно и громко шлепал плицами пассажирский пароход.
Манефа облокотилась на подоконник. Серые глаза с какой-то трогательной нежностью смотрели на Волгу. Ах, как она любила свою реку! Всегда любила: и тихую, и ветреную, и бурную, и в солнце, и в дождь… Слушая в детстве рассказы отца о Туркестане, она спросила один раз: "А Волга там шире, чем у нас?" И когда услышала в ответ, что Волга там не протекает, она была так удивлена, что невольно воскликнула: "А как же там люди-то живут? Как же они без Волги-то живут?" Это было в детстве. Теперь же, когда ей было без малого двадцать лет, из которых два года тяжелой супружеской жизни с нелюбимым человеком притупили многое в ней, любовь к Волге не только не ослабела, а наоборот, стала проникновеннее, глубже и теплее. То, что не додавала жизнь, восполняла великая река.
Замуж вышла она нелепо, и виной этому был ее пылкий и противоречивый характер. Семнадцати лет она влюбилась в сына волжского капитана Сенечку Груздева, молодого паренька из села Отважного, человека доброго, мягкого и слабовольного. Говорят, что любовь иногда рождается не там, где ее больше всего ожидают, то есть в сходстве душ и характеров, а там, где нужно дополнение одного характера другим. Может быть, именно потому, что Сенечка являлся полной противоположностью Манефы, девушки сильной, твердой и далеко не доброй, – она и полюбила его. Овдовевшая к этому времени тетка Таисия – мать Манефы – была не прочь сбыть дочь с рук и ничего не имела против ее брака с Сенечкой, но капитан Груздев поднялся на дыбы и ни за что не хотел дать согласия на женитьбу сына, ссылаясь на то, что Сенечке "надо еще малость подучиться". Сенечка же боялся идти против воли отца и мучался в догадках, как ему поступить. В это время за Манефой стал усиленно ухаживать Алим Ахтыров, председатель только что созданного колхоза в Татарской слободе. Он подстерегал Манефу где только мог и не давал ступить шагу, надоедал своей любовью.
Однажды, измученная нерешительностью своего возлюбленного, она приказала Сенечке ответить ей определенно: будут они мужем и женой или нет? и дала срок для ответа – неделю, угрожая, что в случае отказа она выйдет замуж за Алима Ахтырова. Бедный Сенечка попробовал еще раз поговорить с отцом, но капитан, вместо ответа, предложил ему немедленно собраться в дорогу – ехать в Рыбинск и держать экзамен в речной техникум на судоводительское отделение. Когда Сенечка, заикаясь и путаясь в словах, передал Манефе окончательное решение отца, она, сдерживая гнев, довольно спокойно сказала, делая последнюю попытку пробудить в своем возлюбленном мужчину: "Ну что ж, Сеня, поженимся без отцовской воли…" Сенечка покраснел, опустил глаза и забормотал что-то насчет того, что можно было бы еще повременить. Тогда Манефа пришла в бешенство и крикнула: "Тряпка ты! Размазня ты, а не человек… Я же тебе сказала, что выйду за Алима!" – "Так ты же его не любишь!" – чуть не плача, запротестовал Сенечка. – "Ну и что ж, что не люблю, а все равно выйду, тебе назло!"
Возможно, что эта угроза осталась бы только угрозой, если бы Манефа успела остыть до встречи с Алимом, но случилось так, что, возвращаясь со свидания с Сенечкой, она встретила на улице Алима и, под горячую руку, брякнула ему, что согласна стать его женой. Обезумевший от счастья, Алим помчался к тетке Таисии и торжественно объявил ей решение дочери. Настала очередь прийти в бешенство матери. Она прогнала Алима и, топая на дочь ногами, заголосила: "За татарина не разрешу замуж идти! Хоть ты лопни! Бога побойся! Я староверка и Бога чту! Это ты, безбожница, забыла про него!.." Но бес противоречия уже крепко засел в сердце Манефы, и протест матери только еще больше подогрел ее и упрочил взбалмошное решение. Свадьбу она назначила скоропалительную – через десять дней, все еще втайне надеясь, что Сенечка пренебрежет отцом и появится в решительную минуту, как спаситель. Пошумев дня три, тетка Таисия вдруг притихла, и совершилось нечто странное: она перестала перечить дочери и дала свое согласие на брак с Алимом. Впрочем, необъяснимого в этом ничего и не было, ибо религиозность тетки Таисии как-то легко уживалась с лицемерием и расчетливостью – отличительными чертами ее злобного и неуравновешенного характера, – и, сообразив, что из брака дочери с председателем колхоза можно, при известной обстановке, извлечь пользу, она стала усердно готовиться к предстоящей свадьбе. Сенечка же как в воду канул.
При таком положении дел отступать уже было поздно, свадьба состоялась, и Манефа переехала из Отважного в Татарскую слободу, в дом мужа. Вскоре пришла и расплата за буйный нрав: жизнь с нелюбимым человеком превратилась для Манефы в муку. Зато тетка Таисия души не чаяла в зяте и не знала, чем угодить ему. Алим же угодил ей сразу, на другой день после свадьбы подарив прекрасную вологодскую корову. Осенью, сырым туманным утром умер Сенечка, схватив воспаление легких. Алиму стало спокойнее жить…
– Маня!
Это был его голос.
Она не обернулась. Яркие, как сурик, губы крупного рта чуть дрогнули. Полная загорелая рука поднялась и откинула прядь курчавых темных волос, упавших на лоб.
– Чего тебе?
– Чаю бы пора испить… Поставь самовар.
Он стоял за ее спиной, и она слышала его сильное прерывистое дыхание. Она знала, что он волнуется, как волнуется всегда, когда начинает с ней говорить.
– Я очень устал сегодня… За весь день не присел ни разу.
– Ты-то что: ты не сеешь и не пашешь, только командуешь. А мужики, наверно, еще шибче устали, – не удержалась Манефа.
Он помолчал и тихо попросил:
– Оставь, Маня… Чего ты меня колешь?
Он постоял, вздохнул и тяжело пошел в кухню, скрипя половицами. Манефе вдруг сделалось жалко мужа. Она резко оторвала от подоконника полное крепкое тело и повернулась.
– Ты куда?
– Пойду… сам поставлю…
Он стоял в дверях, расставив ноги в кожаных сапогах и поглаживая короткими пухлыми пальцами бритую желтоватую голову. Черные смородинные глаза смотрели на Манефу робко, просяще.
Манефа прошла мимо него в кухню, поставила на маленькую скамеечку возле русской печи самовар и стала насыпать угли.
– Наколи, Алим, лучину… – сказала она мягко, примирительно.
Алим сверкнул в улыбке белыми зубами, быстро взял с шестка косарь, достал из-под печки сухое березовое полено, уселся на полу и принялся колоть лучину. Тонкие щепочки под сильными руками ленточками падали на крашенные масляной краской доски пола. Как чуткий человек, он уловил в голосе жены теплые нотки и, искоса поглядывая на нее, старался определить, надолго ли хватит ее расположения.
– Знаешь, – сказал он деланно весело, – я сегодня встретил деда Северьяна из Отважного, у него есть дрова. Я заказал ему две сажени – завтра привезет.
– Почем же он просит?
– Двадцать три рубля с сажени.
– Дороговато.
– Шут с ним. За лето высохнут, к осени как порох будут… Тяжелая жизнь, – добавил он неожиданно для самого себя и тут же понял, что добавление это не к месту и вовсе было не нужно. И он решил объяснить:
– Комсорг рассказывал сегодня, что под Нерехтой, в каком-то селе, председателя колхоза сожгли со всей семьей… Так и сгорели все в доме. Ночью. Кулачье, наверно.
– Коль наганами будете в колхозы людей загонять, так и всех вас пожгут, – предупредила Манефа и подумала, что Алим не зря ей это рассказал, что вот-де какая наша работа опасная, а ты меня не жалеешь, не любишь…
– Ничего, всех не пожгут и не перережут. Дай-ка, Маня, спички.
Алим понял, что сделал ошибку, и переменил разговор.
– Мустафу скоро завом сделаем. Маковкин ворует сильно, жалуются колхозники.
– Это ты мне к чему рассказываешь? – насторожилась Манефа.
– Да что ты все – "к чему, к чему"? – улыбнулся Алим. – Захотелось, и рассказываю. Иль тебе и про Мустафу слушать не интересно?
– Оставь ты его. Мустафа славный, хороший человек.
– А я что – говорю, что он плохой?
Манефа опустила в самовар зажженную лучину, пристроила трубу и стала собирать на стол.
– Чего он не идет? Пора бы уж, вечер, – сказала она.
– Придет. Никуда не денется.
Алим положил косарь, сел на табуретку и не спускал глаз с Манефы, двигавшейся от горки с посудой к столу. Не выдержал, встал, подошел к ней сзади, обнял.
– Маня…
– Пусти, Алим!
– Опять гонишь?
Манефа нахмурилась.
– Пусти, Алим. Не время обниматься.
– У тебя всегда не время… Когда же время-то будет? Когда же время-то для меня придет? Я тебе муж – или кто?.. – дрогнувшим голосом горячо проговорил он.
– Может, придет, а может, и вовсе не придет, – усмехнувшись, сказала она, чувствуя, как поднимается знакомая беспричинная ненависть к мужу.
– Не придет? Говоришь, – не придет? – тихо пробормотал он, заводя ее руки за спину и стараясь поцеловать в шею.
Она рванулась.
– Пусти, Алим!
Он впился пухлыми губами в ее шею и еще крепче сжал руки.