Больно, смешно, грустно, обжигающе. Ничего не сделаешь.
И я, дура, дура, дура, я взяла – да обняла его.
А что мне еще оставалось делать?
И он опять меня на руки схватил. Как тогда, на мосту.
Как мы оказались на диване – не помню.
Помню, как я расстегнула его рубашку и губами ощупывала его худенькое, смуглое тело. А он хохотал беззвучно. И гладил меня по щекам, по волосам. А потом губы мои нашел. И присосался.
Мы уже голые были, и он уже был во мне, и я обнимала его ногами, когда в замке затрещал ключ.
Я вся холодным потом покрылась. Думала: блин, хозяйка!
И потом догадалась: нет. Я ж у моего старика ключ от своей хаты так и не забрала.
И точно, старикан мой входит.
И видит нас – голых – слились – друг в друга стучимся – рвемся друг в друга – на диване с продавленными пружинами; и пружины стонут, а Бес не видит ничего, не слышит, как оглох, стучит в меня молотом, не останавливается.
Старик встал, как вкопанный. Бес во мне, лежит к нему затылком, не видит. Двигается. Целует меня за ухом. Целует мне подбородок задранный.
Я гляжу на старикана.
Он смотрит.
Бес извивается на мне. Я его ногами нагло охватываю, крепко.
Гляжу – глаза в глаза – на старикана.
Глазами кричу: ты, сволочь сраная! Ты бросил меня! У тебя семья! У тебя дворец, весь в золоте и фарфоре и лепнине! У тебя дочки-сыновья в Гарвардах! Собачек золочеными расческами бонны чешут! А у меня – вот грязный подвал на Гребешке! Но я счастливей тебя! Я! Свободна! Я! Свободна! Я…
И я кричу Бесу в ухо: "Я люблю тебя! Я люблю тебя! Я люблю…"
Старикан не уходит, смотрит.
И тут Бес спиной голой что-то чует. И поворачивает голову. И вывернутым из-под моего локтя лицом – смотрит – и видит.
И плюет на пол. И выдирает себя из меня. Его тело, мне тогда показалось, дымится. Красный весь. Шагает к старикану. Еще. Еще. И еще шаг. Быстро наклоняется к куртке – он ее на пол сбросил – и мгновенно, я не успела заметить, как, выхватывает из кармана нож.
Блядь! Нож!
"Нет! Бес! Не-е-ет!" – кричу я. Но мне кажется, это кричу не я. А кто-то другой.
Бес, с ножом в кулаке, делает шаг к старикану.
"Вали отсюда, – говорит. – Ты ее бросил. Она из-за тебя топиться хотела. А она ведь молодая. И ей надо жить. А ты, ты! Ключ! Живо!"
И старикан мой так послушно, как телок, головой мотая, отдает ему ключ.
А отдал – замахнулся, чтобы ударить.
Бес не опустил голову. Как стоял, так и стоял.
Кулак старикана застыл в воздухе.
Я голая лежу. Как каменная. На спине. Гляжу на них снизу вверх.
И слышу голос старика, тяжелый, как гиря чугунная: "Пацан. Щенок. Я ее тоже люблю, эту… соску. Но подобное притягивается к подобному. Живите. Бог с вами. Я скоро умру. Я, может, хотел только на нее посмотреть. В последний раз".
И я только услышала, как хлопнула дверь.
Как выстрел.
И голый Бес подошел, сел рядом со мной на диван, нашел сигареты под подушкой и закурил. И мне сигарету дал. Так мы смолили: я – лежа, он – сидя.
А потом у меня стала болеть и кружиться голова.
Болеть и кружиться. Болеть и кружиться.
И я в больницу пошла. Своими ногами.
И меня положили. И я лежала, и меня кололи везде и всюду, и просвечивали, и всякая такая хрень. И потом пришел в палату, на обход, врач, и долго-долго передо мной на стуле сидел, экал, бекал, мекал, все никак не мог сказать. Потом разжал губенки и выдал мне: у вас, говорит, это… ну, в общем, в головенке… не все в порядке. Но у вас еще есть шанс.
Так и сказал: еще есть шанс.
Еще есть, о, блядь, здорово, сказала я громко, на всю палату.
И моя соседка, седая бабулька Люська, заворчала: ну что ж это, сладу нету, вот молодые, все матерятся и матерятся! Будто языка другого нет!
Я ушла из больницы тоже своими ногами.
И, видите, до сих пор хожу.
Я не перестала курить. Не перестала пить. И готовить вкусную еду, и жрать ее не перестала. И с мальчиками спать – тоже не перестала! Но не со своими пацанами. Мои пацаны – это святое. Это вроде как мои дети. Они живут у меня. Пьют. Поют. Копошатся, как мухи в кулаке. Как божьи коровки в спичечной коробке. "Кэт, – кричат мне ни, – Кэт! Солнышко наше! Самоварчик наш золотой! Кошечка наша, мохнатка! Мы так любим тебя!"
Я сплю с разными другими мужиками. И когда захочу. Не когда они захотят.
Потому что я знаю: я скоро умру.
И лучше жизни в жизни нет ничего, это я вам точно говорю.
А когда Бес привел ко мне свою Тонкую – так он звал ее, нежно, – опять у меня голова закружилась, будто я ландышей нанюхалась. Тонкая смотрела на меня тревожно, подозрительно. А я улыбнулась ей широко, во все зубы. Чтобы она меня больше никогда, никогда не боялась.
Придет время, и она родит Бесу ребенка. А я уже не рожу.
Я уже никого, никогда не рожу.
Голова, не кружись. Что ты все кружишься?
Наша Земля тоже кружится… и мы все – беженцы с Земли…
Куда мы убежали? Зачем? От кого?
Может, от самих себя?
А как это – умирать? Как прыгать с моста в холодную воду, что ли?
Ешьте, ребятки, что ж вы как слабо жрете грибочки! Со сметанкой, со сметанкой наворачивайте… Давайте, я вам сама сметанки положу! Ваша Кэт правда здорово стряпает?! Ну вот… Паук! Наливай! Накатим… Огурчик быстро закончился, а другого, жалко, нет. Ну что, ваше!.. драгоценное здоровье… Пацанчики мои… О-о-о-ох!.. у-у-у-ух… Под не-бом га-алубым… есть город за-алатой… с прозра-а-ачными ва-ротами… и яр-ко-ю звез-дой…
Кузя
Я один с мамой живу. Отец нас бросил давно. Мама моя кем только ни работала. Все хватала, что плохо лежит. Ну, не в смысле там воровала, ха! Работы хватала. Выше крыши набирала. Чужие рукописи перепечатывать. Мыть какие-то окна, полы какие-то, черт знает где, то в супермаркетах, то в фирмах каких-то. Чем-то торговала. Я знал, чем. Сапогами, валенками с машин. Это такие фуры приходили, фургоны, перекупщики всякие орудовали. Мать как продавщицу припахали. Ну она и пахала. На морозе торговала. Курить там, на машинах, научилась; пить. Я очень переживал. Кричал ей: мать, ну что ты с собой делаешь! Она сидела с бутылкой в обнимку. Смеялась: яйца курицу не учат!..
Курица, яйцо. Очень смешно. Наконец эта эпопея с сапогами-валенками закончилась. Я рос тем временем. Рос, и кое-что соображать начал. Почему мы все так живем. Ну, не все, конечно! Но многие. Почему мы живем, как быдло. У матери спрашиваю однажды: быдло, это что такое? Она сначала думала. Лоб наморщила. Она у меня, между прочим, начитанная, не хухры-мухры. Потом говорит: быдло, это, сынок, животное, наверно, корова. Или там бык. С "бы" начинается. И хохотать! И я хохочу, смешно же.
Яйца, куры, коровы. У нас в холодильнике не всегда яйца и мясо лежали. Чаще там лежала такая дешевая рыбка маленькая, ну, для кошек такую старухи покупают. Не знаю, мойва там… или килька. Один хрен. Мать с ней нам кашу варила. Овсяную или гречневую. Лук жарила; кашу варила; рыбу поджаривала, и все это дело перемешивала. Так долго можно было продержаться, на таком горячем блюде, особенно если еще хлеб есть, еще и молоко есть, еще и чай и сахар, а мать еще кофе любила и меня к нему пристрастила.
Нет, честно, держались мы. Я в школе еще учился, а подумал: я уже взрослый, пойду-ка я работать! И пошел. Ради смеха меня на стройку взяли, кирпичи рабочим подносить. Один кирпич – двадцать копеек. По тем временам это было очень даже ничего. Принес я домой заработанные рубли. Маманя расплакалась. Говорит сквозь слезы: ты у меня не насилуй себя, сыночек! Я сама справлюсь с нашей денежкой! И слезы в три ручья текут.
И я спросил ее тогда: мама, а что такое "не насилуй"?
Ну, вот дурак-то был.
Время-то течет, годики бегут! Я на себя в зеркало гляжу: ого, какой я рослый стал! Вымахал! Мама у меня маленькая, крохотная, как птичка, а я – мужичище ого-го! Косая сажень в плечах! И толстый, во, блин, толстеть начал! В зеркале себя видеть не могу! С чего бы это, а, думаю? Вроде бы и не с чего! С макарон, что ли? И перестал есть макароны. И кашу мамину тоже жрать перестал.
Спрашиваю однажды: мам, это в кого я такой грозный? В отца, да? Она вся посмурнела. К окну отвернулась. И долго так сидела. Потом говорит: я очень любила твоего отца, Слава. И плачет. А я спросил: а мне нельзя его увидеть? Только не говори, что он умер! И не говори, что он летчиком был и разбился на международном рейсе! И не говори, что он моряком был и погиб в подводной лодке "Курск"! И не говори, что он пограничником был – и его застрелил диверсант, который границу переходил! Не надо мне этих сказок, поняла?! Так я на нее накричал. Первый раз в жизни. А она все сидит и плачет.
Ну и я заплакал вместе с ней. Обнял ее крепко. Так сидели вдвоем и плакали. Я ревел как девчонка.
А про отца она так мне в тот раз ничего и не сказала.
Я школу плохо окончил. В аттестате у меня одни тройки были. Девять классов; лень было дальше учиться, все равно училки всякую байду на уроках мелют, и что, мозги свои под эти удары подставлять? Они не резиновые, мозги-то. Я реально политикой интересоваться начал. Понимать начал, что все в мире не просто так существует. И что наша страна – тоже не просто так мучается, а со смыслом, ха! Только вот где этот смысл зарыт?
Где, как говорится, зарыта собака?