– Да. Было так хорошо.
Халатик разошелся на ее груди, она не чуяла этого, и Илья смотрел на нежные соски, на сетку ребер под тонкой перламутровой кожей. "Как натурщица Ренуара", – подумал он.
Он услышал в ее голосе: как не хочется возвращаться.
– Придется вернуться, – вслух сказал он.
– Вы договорились со своей выставкой в Гран-Пале?
Голос Мары чуть дрожал. Так дрожал, он вспомнил, последний высокий, занебесный органный звук в соборе Сакре-Кер.
– Да. Договорились. Аллочка обо всем договорилась. Мы сделаем в Гран-Пале хорошую выставку. На будущий год. Пять художников, и у каждого, считай, персоналка. Пять залов смело займем. Если мы с тобой продадим здесь хоть одну мою работу, хорошо продадим – я сразу отдам взнос за мастерскую в Москве.
– Да. Было бы очень хорошо.
Мара закрыла глаза. Илья подошел к ней, просунул руки ей под мышки и осторожно приподнял ее. Она висела у него на руках, маленькая, легкая, большеглазая, ногами не касаясь пола.
Так он и перенес ее в кровать.
Они сначала любили друг друга, а потом, нацеловавшись, быстро, сраженно уснули. Они ведь почти не спали все эти ночи в Париже. Почти не спали.
Они уже сидели на чемоданах, когда в номере раздался телефонный звонок.
Илья копошился, застегивая "молнию" на дорожной пошарпанной сумке, и Мара сняла трубку.
– Але!
Она улыбалась. Важно было все время улыбаться.
– Мара! – услышала она в трубке. – Я в машине внизу. Я жду вас! Ваше решение…
– Да, – говорила она, прилепив улыбку к губам последним мужеством, – да, спасибо!
– …решение, и целая жизнь впереди! Другая жизнь. Вы понимаете, другая!
"Он оденет меня, как куколку?! Он скупит и бросит к моим ногам все норковые шубы мира?! Он купит нам виллу на Лазурном берегу?! Он покажет мне всю Францию, всю Европу, весь мир, и мы оба будем счастливо смеяться, видя, как проплывает теплое море за окнами нашей яхты?! И мы родим двух детишек, и мальчик будет вылитый он, а девочка – вылитая я?! И я больше никогда не буду тоскливо глядеть в тощий кошелек?! И у меня больше не будет никогда урчать от голодухи в животе?! И я больше никогда не буду топить печку-голландку в бабкином пустом доме, а пописать бегать в крашеный известкой ветхий нужник во дворе, у сараев, в метель и стужу, стуча зубами?! И я больше никогда не буду грунтовать вместе с Илюшкой холсты?! И я больше никогда не буду нюхать запах масляной краски, никогда, никогда…"
– Другое счастье!
– Да, – она держала улыбку губами и зубами, держала изо всех сил, – мы так рады! Мы так благодарны вам!
Илья разогнулся и оторвался от сумки. Теперь он глядел на нее.
Важно не уронить улыбку. Важно держать ее. Все время, все время крепко держать ее. Не выпускать.
– Вы вернули мне жизнь, Мара!
Илья слишком прямо, слишком понимающе смотрел на нее.
Он не мог поймать ее глаза. Они улетали. Они взмахивали большими темными, то коричневыми, а вдруг синими крыльями и улетали.
Он видел только ее улыбку.
– Да, – говорила она, зажав улыбку в зубах, как бандитский нож, там, в той дымной, адской пивнушке на Монмартре, – и я тоже!
Он слышал мужской голос в трубке. Он хватался глазами за лицо Мары, улетающее, ускользающее. Летящее, невесомое, легкое ее лицо. Мышцы его застыли, как на морозе, сведенные под кожей в твердые бугры ожиданьем, ужасом, болью.
– Мара! Мара!
– Спасибо.
Деревенели губы в улыбке.
– Мара! Cherie…
– Спасибо за все.
– Мара, я жду! Я буду ждать!
Улыбка вырвалась и вспорхнула с ее лица вверх.
А потом упала, как подстреленная. Упала на паркет.
– Кто это?
Илья сжимал кулаки. И Мара видела эти сжатые добела кулаки.
– Это Пьер. Он желает нам всем счастливого пути.
Через час Мара украдкой выглянула в окно. Черная лаковая машина Пьера стояла внизу.
Еще через час все вышли на улицу с сумками, чемоданами и рюкзаками.
Перед гостиницей красным революционным флагом мотался на сыром ветру красный каштан.
– Ну что, скинемся на такси? – неувядаемо выкрикнула веселая Алла.
– У меня осталось только двадцать евро, – проканючил Толя Рыбкин.
– У меня есть деньги, – жестко сказал Илья.
Черная машина подкатила сбоку. Стекло отъехало вниз.
– Пье-е-е-ер! – счастливо завизжала Алла Филипповна. – Ура-а-а-а!
– Я подвезу вас в аэропорт, – сухо сказал Пьер. – Садитесь. Вещи в багажник и на колени.
Он был неузнаваемый. Он был как чужой. Молчал все время. Зато другие говорили. Аллочка трещала, как трещоткой гремучая змея, ахала и охала, вертела головой: прощай, площадь Этуаль, прощай, Триумфальная арка, пока-пока, Елисейские Поля! Хомейко костерил Париж в хвост и в гриву, ибо три дня провалялся в гостинице с расстройством желудка. "Съел, проклятье, эту французскую жабу – и, тудыть-растудыть, не переварил!" Костик лениво пережевывал во рту слова, беседуя с Толей Рыбкиным о манере импрессионистов: это все давно устарело, старик! Да и Черный квадрат, этюд его мать, устарел!
Илья, Мара и Пьер молчали. Им не о чем было говорить. И незачем.
В аэропорту "Шарль де Голль" все взахлеб благодарили Пьера. Алла поковырялась в сумочке и выхватила, оторвала от сердца припасенный, должно быть, для красноярцев сувенирчик – резиновую дамочку в розовеньком платье, под черной вуалькой, в черной шляпке с поддельными жемчугами: "Возьмите, дорогой вы наш! Возьмите эту чепуху! Просто – на память! А дамочка, это, наверное, – хихикнула Алла, – красавица-шлюшка с Пляс Пигаль!" С Монмартра, ледяно ответил Пьер. Алла смешалась, не знала, шутить дальше или остановиться. Персидский встал грузной ногой на поверженный чемодан, вытирал, как на пляже, лысину. Илья отвернулся. Глядел в окно.
Пьер подходил к каждому и каждого целовал. Холодно. Заученно. Как автомат. "Блин, он что как из Музея восковых фигур, мужика как подменили", – подумала, ничего не понимая, Алла Филипповна.
Мара прикоснулась к его чисто выбритой щеке холодными губами.
Пьер на миг остановил свое лицо, как лаковую черную машину, около ее лица. Щека чувствовала щеку. А жизнь уже не чувствовала жизнь.
– Adieu, mon amour, – церемонный, надменный французский шепот льдинкой проколол ухо и вышел через сердце, под холодными ребрами.
И Мара по-французски холодно сказала:
– Adieu.
Мара и Илья прилетели в Москву. Потом приехали на поезде в Самару.
Мара пошла ночевать к себе домой, в покосившуюся бабкину развалюху. "Я хочу выспаться одна", – сказала она Илье.
Она натаскала из сарая дров, затопила печку-голландку и вспоминала покойную бабушку и покойную мать. Париж казался красивым сном.
А назавтра позвонил Илья.
– Мара, привет, – сказал Илья, и она не узнала его голос. – Мара, у меня мастерская сгорела. Вся. Дотла. Двести работ. Пришел утром, а там одни косточки. Пепел. Я ключ Лешке Суровцеву оставлял, блядине, пили, курили, окурок бросили. Так думаю. Мара, я давно хотел тебе сказать. Мара, я люблю тебя!
И Мара заплакала в трубку.
Танго в Париже
Она дышала тяжело, она задыхалась, и капельки ночной росы блестели на ее мелкокудрявых, как у молодого здорового барашка, русых волосах, в кудерьках уже там и сям промелькивала ужасная, невозможная седина, но она старательно закрашивала ее хной – никакой химии, только сама природа, только цветы и травы.
Она дышала тяжело, вхлюпывая ночной сырой воздух с легким присвистом, она давно не танцевала, а этот мужчина, что так ловко, ухватисто вел ее в быстром, умалишенном танце, похожем на натиск быстрой здоровой страсти, здесь, на мосту, на ночном мосту через Сену, был так по-звериному прыгуч и весел, был до того уверен в себе, в каждом своем выверте и выпаде, в каждом, на ходу придуманном па, что она судорожно, обрывками мыслей, думала: что это мы танцуем… куда ногу… а, верно… ну, вот так… прогнуться… еще… еще!.. еще…
Да это и была страсть. Ей жарко, влажно дышали в лицо. К ее ловящим воздух губам приближали губы. Пружинистые колечки ее когда-то бывших золотыми волос – "настоящее золотце волосики у девочки, ох, отбоя не будет от мужиков!.." – вздыхала когда-то ее мать, известная на весь Хабаровск благородная "ночная бабочка", ибо давала она не всем, а только именитым, богатым и знатным хабаровчанам, – намокли от пота, закурчавились еще больше. И эти мокрые потные колечки хватали табачным жарким ртом, к ним прижимались щекой. И – щека к щеке. Одна пышущая жаром, влажная как после купанья щека – к другой. Ожог чужого лица на лице. Ожог чужого бедра – на ее ноге, и нога сама закидывается за ногу мужчины. О, она чувствует, как там, внизу поджарого живота, у него все напряжено, натянуто струной. Ей хочется щипнуть пальцами эту крепкую живую струну. Зазвучит?! Ей хочется… раздвинуть ноги… нет, сильнее, крепче сжать…
Она уже по-настоящему задыхалась. Мужчина схватил ее за кисть руки и сильно, властно крутанул руку сверху ее растерянно закинутой головы. Она крутнулась вокруг своей оси на одной ноге, как огромная живая юла, живой волчок, детская игрушка. Чуть не упала – ее повело вбок, но успела поймать равновесье, и спасительно, крепко вцепилась обеими руками в мужские, горячие под расстегнутой рубахой плечи.
Пахло чужим мужским потом. Пахло чужим мужским парфюмом. Пахло сырой рекой под старым мостом.
"Боже, и от меня ведь пахнет потом… я вся мокрая как мышь…"
– O, madam… – выдохнули ей в ухо, а потом слегка, призрачно, мгновенно, прикусили зверьими зубами мочку, а потом поцеловали ее ушко под кудряшками. – S-il-vous plait…