Вот он и сам здесь налицо. Покончил работу со своим аппаратом беспроволочного телеграфа и теперь стоит передо мною, длинный и нескладный, как собачья песня. А в лобастой голове крепкие мысли. Ехидно улыбается одним углом рта.
- Стараешься, Власов?
- Стараюсь.
- Да благо тебе будет.
- Иди-ка ты…
Я вовремя присек язык: в дверях непроницаемой переборки показалась русая бородка, похожая на восклицательный знак, и сверкнуло пенсне в золотой оправе. Это наш командир, маленький и невзрачный человек. На берегу - он самый безобидный офицер, его никто не боится. А здесь - весь экипаж в сорок пять человек скручен его волей, как железными проволоками. Он вырастает в наших глазах в великана.
Командир привычным взглядом окидывает носовое отделение и отдает распоряжение старшему офицеру:
- Соляровое масло нужно принять сегодня же!
- Есть, Владимир Николаевич!
Оба уходят.
Дудка свистит к обеду.
С Полиной я вижусь каждый вечер. Мы гуляем в общественном саду и за городом - в роще. Она постоянно весела, много смеется, и смех ее вливается мне в душу светлой струей. Но только я обниму ее - она вскидывает испуганные глаза.
- Не надо. Ради бога, не надо…
- А что тебе надо, Полина?
- Ничего.
- Хочешь, я тебе ботинки куплю? Или платье хочешь?
Радостное лицо Полины тускнеет, точно падают на него ночные тени. Срывается голос и колюче хлещет в уши:
- Если хочешь, я сама куплю тебе сапоги…
- Не сердись, Полина. Я только пошутил. А если всерьез сказать, я бы сделал тебе подарок совсем другой. Жаль только, что наша лодка стоит здесь, в гавани, а не в Тихоокеанском архипелаге. Я бы или погиб, или достал для тебя с морского дна такой жемчуг, которого нет ни у одной графини…
В ответ мне призывно улыбаются сочные губы. В последний вечер перед походом я ушел от нее с жаром поцелуев.
* * *
По карте все море разделено на квадраты. Наша задача - занять один из таких квадратов и выслеживать неприятеля. "Мурена" идет полным ходом.
Низко висят распухшие облака. Моросит дождь, мелкий, как пыль. Полное безветрие. Сырость съела все яркие краски. Весь простор будто затянут паутиной, и не разберешь, где кончается море и начинается небо. Кругом одна и та же картина, унылая, грязно-серая, как талый снег осени. За целый день ни одной встречи. Хоть бы какой дельфин выскочил из воды. Скучно, мертво. Онемевшая пустыня вод будто прислушивается к настойчивому стуку дизель-моторов, к шуму бурлящих винтов, к говору стоящих наверху людей.
Каждый из вахтенных - в непромокаемой куртке, а на голове - большая желтая зюйдвестка, похожая на гриб.
Старший офицер, нагнув голову, протирает замшей линзы бинокля и говорит как бы про себя:
- Мы вышли из гавани в понедельник…
Узкие глаза рулевого на секунду оторвались от компаса и покосились на старшего офицера:
- И тринадцатого числа, ваше благородие.
- Да, и тринадцатого числа.
- Значит, еще хуже?
- Наоборот. По алгебре - минус, умноженный на минус, дает плюс. Поход наш будет удачный.
Незаметно подкрадывается вечер. Мутнеет, наливается сумраком, потом становится черным, как свежевспаханная земля.
Изредка появляются острова. Возможно, что здесь скрываются неприятельские миноносцы.
У меня ноет зуб, и я не нахожу себе нигде места.
Зобов сидит в своей телеграфной рубке. На голове у него наушники с проводом. Усердно вызывает кого-то по радио. На лобастом лице - досада.
- Точно под хлороформом их всех положили - не отвечают. Вот гады полосатые!
- Кого это ты обкладываешь?
- Да на сторожевых постах, должно быть, заснули.
Я спрашиваю у Зобова:
- Не напоремся на этот раз?
Пытливо уставилась на меня пара зрачков, заострившихся от яркого света электричества.
- Наш долг - идти вперед, живота не жалеючи.
Хочется ударить по руке, что ключом телеграфа выстукивает позывные.
- Я должен лишь одной проститутке, которая научила меня грамоте. Больше никому. Ненавижу, когда ты кривишь душой. Зачем тебе притворяться передо мною?..
Зобов восклицает:
- Ага! Наконец-то! Гм… Да… Противник не появлялся. Все хорошо.
Быстро набрасывает надпись на бумажке и бежит к командиру.
По вертикальному железному трапу спускается из рубки в центральный пост человеческая фигура, одетая в непромокаемое платье. По свисту я догадываюсь, что это старший офицер, окончивший свою вахту. Он всегда свистит. Губы у него, как флейта, - могут выполнять любой мотив.
В носовом отделении - большинство команды. Пока есть возможность - отсыпаются. Впрочем, это не сон, а только тревожное забытье. То и дело поднимают головы, беспокойно оглядываются.
Вахтенные сосредоточены во второй половине лодки.
На главной электрической станции сидят на табуретках два электрика: один лицом к одному борту, а второй - к другому. Перед ними - распределительная доска с рубильниками, циферблаты вольтметров, амперметров.
Подальше, на корме, у своих машин стоят мотористы. Рабочее платье на них грязное, насквозь пропитанное соляром и смазочным маслом. Словом, "масло-путы". Здесь же, несмотря на жару, толкутся и те, кому не спится.
В шум стучащих дизелей вдруг врезалось звяканье машинного телеграфа: дзинь, дзинь! На большом медном циферблате стрелка передвинулась за "стоп".
Матросы переглянулись. Потом засуетились, передвигая рычаги.
Дизель-моторы замерли.
Из рупора переговорной трубы донеслось повелительное:
- Электромоторы вперед!
- Есть! - подхватил унтер-офицер.
Рубильники на мгновение вспыхнули красно-зелеными искрами.
Чем вызвана эта перемена в двигателях?
Матросы молча ждут следующей команды, более тревожной. Напрасно. В тишину лодки вливается заглушенный гул электромоторов. Тихо, но вместе с тем чувствуется, как внизу, под железной настилкой, напряженно вращаются два гребных вала. А когда все успокоились, начинают смеяться над своим же товарищем - смеяться жестоко, чтобы рассеять собственную тоску.
- Плохие дела твои, Кирсанкин!
- Чем?
- Ты тут, можно сказать, мучаешься, как грешник в аду, а в это время, поди, какой-нибудь суфлер твою жену охаживает. Вот жизнь, а?
Кирсанкин - только что подошедший вестовой, молодой парень. У него красивая жена. Но войне до этого дела нет: через какой-нибудь месяц после свадьбы его оторвали от любимой подруги. Он очень тоскует по ней, часто пишет письма. Это всем известно по его же рассказам.
Пробует защищаться:
- Вокруг моей походят… Она у меня строгая…
На вестового набрасываются все:
- Хо-хо! Походят! Нынче какой народ? В два счета обработают…
- Ты бы, Кирсанкин, до поры до времени не трогал жену. Тогда бы можно еще надеяться. А то только растравил бабу…
- Будь у нее дети - могла бы терпеть. Дети не дают женщине баловаться. А без них - конец! Пиши пропало - баба…
Вестовой огрызается, пуская ругань в двадцать пять оборотов. Не помогает! Еще хуже нападают, точно он является главным виновником их кошмарной жизни.
- Не то еще, братцы, может случиться. Вернется, скажем, Кирсанкин домой, а у жены - памятник нерукотворенный. Будет пестовать да приговаривать: "Весь в отца! Вылитый! И мордашка, и глазки, и пяточки!" Вот где обида…
Веселье разгорается:
- Добро бы от русского. А то ведь теперь немцев набрали - пропасть! Даже в селах есть. А наши бабы набрасываются на них с такой жадностью, точно акулы на мясную приманку. Знал я одну солдатку. Правду сказать, с дурцой она немножко. Ходит по соседкам и все рассказывает: "Все бы ладно, все как следует быть. А как почуяла я под сердцем, так и покою лишилась. Уж очень боязно: а ну да как по-русски не будет говорить?"
Затравленным зверем оглядывается Кирсанкин, оглушенный ядовитым смехом других. Его хлопают по плечу, советуют:
- Одно, брат, тебе остается - это удавиться. Ей-богу. А для нас это будет развлечением…
Наступила внезапная пауза…
- Над чем это вы хохотали так? - спрашивает подошедший инженер-механик Острогорский.
Старший унтер-офицер докладывает серьезно:
- Кирсанкин, ваше благородие, здесь все чудил: о жене своей рассказывал.
- Наверное, какие-нибудь гадости?
Наперебой поясняют другие матросы:
- Да уж хорошего не услышишь от него.
- Прямо хоть уши затыкай.
Инженер смотрит в сконфуженное лицо вестового.
- Трепачи они, ваше благородие, и больше ничего, - заявляет Кирсанкин и уходит в носовое отделение.
Зуб мой продолжает ныть. Нестерпимая боль в голове, точно бурав, сверлит мозг.
Какой уж раз я выхожу наверх!
Двигаемся бесшумно, окутанные ночной тьмой. Снаружи на лодке - ни одного огня. Даже курить строго запрещено. На рубке стоит несколько человек; здесь же находится и сам командир, но никого не видно. Мрак кажется бездонным, смущающим ум. Перед ним чувствуешь свое несовершенство, свою слабость. Кругом - ни звука. Только у бортов тихо шумит вода, разворачиваемая форштевнем.
- Ваше высокоблагородие! Впереди как будто огонек…
- Где? - спрашивает командир.
- Немного справа от носа.
Голос у боцмана глухой, точно отсырел от влажной ночи.
- Ничего не вижу.
- Да вот, вот…
- Осторожнее, черт! Биноклем в лицо мне не тычь!
- Виноват, ваше высокоблагородие!
Командир обращается к минному офицеру, мичману Кудрявцеву:
- Петр Петрович, вы что-нибудь видите?
У Кудрявцева юный голос, но сейчас он отвечает баском: