Лицо француженки улыбалось, в бледно-фиалковых глазах блеснула искорка. "Accent", - повторила она. Затем уголки ее губ дрогнули, губы вытянулись в робкую трубочку, верхняя губа чуть дрожала, и она нежно прошептала: "Aigu" - и звук замер не сразу. Тогда я снова при первом же случае пропустил крючок над закрытым "е", и француженка снова с нежностью, заставившей меня вздрогнуть, произнесла: "Accent aigu!"
Почему это слово звучало на ее чуть увядших губах с такой молодящей нежностью? Есть слова, звучание которых затрагивает самые глубокие слои души. Почему слово "стабилизатор" всегда вызывает у меня улыбку радости, а слово "креатура" заставляет морщиться, словно от кислого? Какая-то магия слов, вернее, звуков… Но тогда я не задумывался над этим, я воровал эту нежность, попросту относил ее к себе и улыбался француженке в ответ…
Я понял всю прелесть этого слова, когда научился произносить его. В нем особая, непередаваемая интимность, оно продолговатое, оно соединяет губы собеседников, оно летит с дыханием. Впервые произнеся его вслух, я покраснел, мне казалось, что я сделал признание в любви.
- Accent aigu! - проговорил я задыхаясь.
- Accent aigu, - прошептала она.
Но однажды меня постиг жестокий удар. Написав какое-то слово, в котором, мне казалось, должен стоять "аксантегю", я был остановлен резким голосом Мари Лефевр:
- Не то, не то - accent grave.
Я не понял ее и смутился. Она взяла из моих рук перо и вывела закорючку над буквой в сторону, обратную знаку любви - accent aigu.
- Accent grave, - сказала она, и на щеках ее проступили сухие трещинки морщин, углы губ некрасиво раздвинулись и опустились.
Укороченное слово звучало отвратительно и резко, как отказ в любви. Я никогда не забывал в дальнейшем ставить этот значок, а она, словно щадя меня, никогда больше не произносила жесткого слова.
Чтобы я привыкал к звучанию живой французской речи, Мари Лефевр рассказывала мне бесстрастным голосом романтические и неправдоподобные истории "из жизни ее знакомых", какие могут возникнуть лишь в возвышенном и неудовлетворенном сердце. Я слушал, поглядывая на ее пальцы, ключицу, волосы, щиколотку и кончик лакированной туфли.
Мы медленно продвигались вперед, уроки утомляли меня бесплодной игрой чувства, и язык постигался туго.
Как-то в начале марта, в первый солнечный день близящейся весны, она пришла еще более угловатая, чем обычно, а на щеках ее тлели нежно-розовые пятна румянца. Она была беспокойна, в ней чувствовалось скрытое волнение.
- Accent aigu, - сказала она, поправляя мою приветственную фразу.
Она вынула из портфельчика маленький, чуть помятый букетик подснежников и протянула мне. Она стала говорить, что на двор пришла весна, в эту пору больные девушки умирают, а здоровые любят и получают счастье. И что у нее на родине, в Авиньоне, все покупают сейчас цветы. У больных цветы стоят в горшках на окнах, здоровые рвут их в полях и вдевают в петлицы.
- У вас тоже любят цветы, - почему-то печально вздохнула она.
Затем она снова заговорила о весне. О том чудном беспокойстве, какое возникает в сердцах молодых людей, и как грустно спокойствие тех, кто уже никого не любит. И тогда я решаюсь. Я сжимаю букетик подснежников, голос мой словно балансирует на тонкой проволоке и вот-вот сорвется:
- Можете ли вы полюбить, mademoiselle?
Она сделала полуотстраняющий жест, прижав пальцы к вискам, а локти выставив вперед. Затем опустила руки, развернула учебник, и полились строки диктанта, равнодушные, как дробь осеннего дождя:
- C’est l’ouvrier Ivanov. C’est la porte. C’est la pomme… George… - Я был остановлен ее изменившимся голосом. - George любил меня. Он просил у меня поцелуй, только поцелуй… Я была… как это?
- Робкой?
- Нет…
- Гордой, честной, черствой, холодной, бессердечной?..
- Нет, нет, нет! - перебивает она меня. - Добродетельной, добродетельной девушкой. Я сказала ему: я подарю тебе свой первый поцелуй, когда стану твоей женой. Il ne va pas a pied. Il entre dans la cour. Accent aigu.
- Тут нет, тут нет accent aigu, - поправил я.
- Pardon! Il est étudiant. Но мы не могли стать муж и жена, мы были бедны, и Жорж надо много работать, чтобы стать муж. Il va à la fabrique… Пишите же, это надо писать. Он работал много, у него была слабая грудь, он кашлял. Но он любил меня и хотел стать муж, он все просил: подари мне один поцелуй. Но я была, как это?..
- Добродетельной.
- Да, я была добродетельной девушкой, я говорила: нет…
Она замолчала. Румянец ее щек разбился на хлопья, голос не повиновался, но она пересилила себя и заставила спокойно продиктовать:
- Il travaille à la fabrique… Он заболел и не вставал с кровати. Я приходила к нему и приносила цветы, но он твердил: один поцелуй, une lis, но я была… - От сдавленного дыхания голос ее перешел в хриплый шепот, и тогда она снова сказала слова из диктанта, и они поддержали ее: - Il dit: c’est le mur, c’est la chaise, c’est la table… И он до конца просил меня и умер на моих руках, и, когда глаза его закрылись, я поцеловала его в лоб. Это можно, я была честная девушка, - с торжествующей гордостью сказала она. - Я не нарушила своего слова. - С нестойким спокойствием она продиктовала: - Camarade Pétrov va à l’université… - И вдруг отчаянно: - Il ne viendra pas de la… Вы спрашиваете: могу ли я полюбить? Il ne viendra pas de là - accent grave.
Accent grave! Нельзя было прямее сказать: нет. Да и на что я мог надеяться? Ну что ж, я останусь ей верен, я отдаю ей бескорыстно всю свою нежность.
- Нет, - говорю я и сопровождаю свои слова взмахом пера, - нет, мадемуазель, я ставлю здесь accent aigu!..
Шампиньоны
Все свое детство я собирал утиль: металлолом, пустые бутылки и с особым усердием бумагу. В стране был бумажный голод, и мы, школьники, испытывали это на себе. Каждый тетрадочный лист нам полагалось использовать с предельной плотностью. Бывало, учителя снижали отметку на контрольной за слишком размашистый почерк. Каким же радостным событием было развернуть новенькую тетрадь или припахивающий клеем альбом для рисования! Изредка тетрадочные листы были плотными, глянцевитыми, белыми с голубым отсветом от линеек, чаще - газетно-тонкими, серыми, с крупными волокнами, а то и с плоскими кусочками древесины. Я любил выковыривать из бумаги эти бедные останки погубленных деревьев. Мои тетрадочные листы напоминали сито.
Когда наша новая вожатая Лина Кузьмина объявила "бумажный аврал", для нас это было желанным делом.
- Собирать будем на почтамте? - деловито спросил Карнеев.
- На почтамте само собой, - ответила Лина. - Но каждый должен посмотреть и у себя дома, нет ли старых газет, обоев, всякой, как говорит моя бабушка, лохматуры!
Как важно бывает одно вовремя сказанное слово! После Шепелева у нас сменилось четверо вожатых, и ни одному не удалось поднять дух отряда до прежнего накала, ни с одним не возникло настоящей душевной близости. Каждый новый вожатый, памятуя о позорном падении Шепелева, невольно с первых же шагов старался показать, что он человек совсем иного склада, чем наш бывший, поверженный в грязь кумир. Шепелев был горяч, речист, честолюбив, взрывчат, позерски живописен, притом доступен и прост. После него к нам приходили какие-то надутые и замороженные молчальники. Мишурному блеску Шепелева они противопоставляли сдержанность, доходящую до сухости, речистости - немоту, панибратству - недоступность. Возможно, задержись кто-либо из этих вожатых подольше, и лед был бы сломан. Но председателю базы Мажуре не терпелось поднять активность некогда лучшего отряда в школе, и вожатые менялись у нас что ни месяц.
Вот потому незамысловатая шутка Лины Кузьминой вызвала у всех радостную, дружную улыбку. На нас сразу повеяло чем-то простым, добрым, открытым, мы признали в Лине своего человека. А Лина и правда была хоть куда: крепкая, мускулистая, с решительными стальными глазами, и если проглянуть кукушечью пестроту ее веснушчатого лица, то очень красивая: нос с легкой горбинкой, нежный и строгий овал, легкий пушок над чуть вздернутой верхней губой.
И я с былым победным задором крикнул:
- Второе звено, за мной!
Мы пошли на Чистые пруды. Морозы в этом году нагрянули сразу после ноябрьских праздников. На многих деревьях еще сохранились медные листья; тревожимые ветром, они жестко терлись друг о дружку. Снега не было, лишь в желобках твердо скованных песчаных дорожек, у подбоя бурого с зелеными прожилками газона белела сухая крупка. Мы шли, давя каблуками хрусткий ледок, затянувший лужи. Широко и светло блеснул всем своим чистым зеркалом замерзший пруд. По краю, оскальзываясь сбитыми сапогами, словно пробуксовывая, шел сторож со скребком и зачищал неровности.
- Скоро каток откроется! - мечтательно сказала Нина Варакина.
В этом году классы были перетасованы, мы оказались с Ниной в одном классе и в одном звене. И еще несколько ребят из звена Карнеева попало к нам. Но в глубине души они остались верны старым знаменам. Это стало ясно, едва начался разговор.
- Кровь из носа, мы должны побить Карнеева! - сказал я.
- Держи карман шире! - как на пружинке подскочил маленький альбиносик, Костя Чернов.
- Конечно, побьем! - уверенно сказала Лида Ваккар.
- Всегда мы вас били и сейчас побьем! - Чернов яростно вытаращил свои кроличьи глазки.
- Притормози, Костя, - остановил его я. - Ты, кажется, забыл, в чьем ты звене.
- Как в чьем?.. А, ну да… - Чернов не то чтобы смутился, а как-то опечалился.