И вот через столько лет молодая женщина в минимальной юбке считает мою квартиру подходящей для поминок по ней. И я готовлю ей отпор, но она произносит то, против чего мой отпор не годится ни с какого боку.
- Ее убило в переходе, - говорит она. - От неё почти ничего не осталось, - туловище и голова. И чисто случайно, чисто… Обнаружилась её фамилия в сумочке.
- А вы ей кто? - спрашиваю я.
- Никто, - радостно сообщает мне это дитя природы. - Землячка. Как и вы. - И она сыплет на меня фамилии и адреса, о которых я слыхом не слыхивала.
"…Там, где наша хата, автобус, что идет на шахту БИС, останавливался, ну, ещё рядом салон-парикмахерская, там живет ваша учительница Марья Антоновна, ей уже лет сто, а смерти нет. Ну?!"
Как ей объяснить, что в мое время автобусы не ходили и не было никаких салонов. И только-только открыли баню. Правда, учительницу я помню, потому что очень старалась её забыть.
- Мы с Верой работали в больнице в Мытищах. Она у нас была старшей медицинской сестрой. На тот день договорились встретиться в центре, поездить по ярмаркам. Сапоги зимние и у нее, и у меня ни к черту. Я опоздала, я всегда опаздываю, у меня нет понятия времени. Пришла, а там уже тарарам. И какие-то голые горелые люди бегают. Я сразу поняла, что она погибла. Ну, есть такие люди, шо на них сразу думаешь плохое. А тут мужик с цветами бегает, кричит: "Вера! Разина! Вера!" Я подошла и говорю: "Не кричите! Если её нет среди голых, значит, она сгорела". А он меня цветами по морде хлысь! Я поняла, что он не в себе, но не могла сообразить, что ж это она и мне место назначила, и ему. Странно как-то… Ну, потом я опознала, уже в больнице, её, но брать и везти хоронить в Мытищи отказалась, там никого у неё нет. Мужик же чудной, он из Ярославля, тоже ей никто, но кричит: "Я не согласен так, чтоб хоронить в общей куче". "Другие в этой куче ничуть её не хуже, - сказала я, - но помянуть надо, на девять или там сорок дней". Я поняла, что он старый Верин знакомый, зовут его Хлеб Иванович. Но это я так говорю "Хлеб", я ваше "г" не умею выговаривать. Мы обменялись с ним адресами и телефонами. Но на девять дней не вышло, а сорок - завтра. С работы нас приедет трое плюс Хлеб. Плюс вы. Понятно я объясняю?
- Как вы меня нашли? У нас с Верой с молодости никаких контактов не было.
- Она про вашу семью много рассказывала. Бабушка там у вас была ведьма? Так или не так? А вы стали ученой. Она за вами следила. У неё была ваша книжка про Чехова. Она нас всех им достала. В домик его водила. Срам, а не домик, но не важно. Ей почему-то было приятно, что Чехов был небогатый и не очень счастливый. А главное, как мы все, лимитчик. И вы вроде про это писали. Я честно скажу - не читала. Я у него только "Муму" и знаю.
- Это Тургенев, - говорю я.
- Не сбивайте меня с толку, - говорит моя гостья. - Я читала мало, но то, что читала, помню хорошо.
Мне неловко участвовать в разговоре-анекдоте, и я замолкаю, хотя потрясает меня даже не несчастная Муму, а слова, что "Чехов был лимитчиком". У меня горчит во рту от отвращения. "Домик - срам", "сам бедный" и к тому же лимитчик. Господи, спаси и сохрани мертвых от живых, спаси Антона Павловича от этой барышни с пипкой! Но стоили мне взять эту высокую ноту защиты, как я поняла, что она отвратительно фальшива, что Чехову было бы смешно, узнай он это слово "лимитчик", что он написал бы о нем Суворину: "Мелиховские бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку, а в Москве я лимитчик. Слышали словечко? Хотелось бы посмотреть на фрукта, который его пустил".
Моя гостья ничуть бы его не удивила, то ли он их не знал, южных нахалок. И я слезаю с котурнов. Чехов в который раз вправляет мне мозги. И я уже думаю, что писатели не поссорятся там из-за имени собачки. Важно, что нашли меня по ней.
- Я вам помогу, - говорит Лида, - кутью там, узвар. И тесто я умею делать быстрое. "Утопленник" называется. На спиртное скинемся. По сколько, как вы думаете?
- Сделайте кутью и узвар, - говорю я, - остальное я приготовлю. И водку куплю. Говорите мне точное время.
- Завтра вечером, - говорит Лида. - Придем часов в семь, годится?
- В шесть, - уточняю я.
- Боитесь, что засидимся, - смеется Лида. И думает абсолютно правильно. Боюсь именно этого.
Мой муж, он не выносит чужих в доме. Я быстро соображаю, кого мне позвать для него, чтобы он отвел душу. Но мне не везет, у всех свои дела. Надо сказать, что это меня беспокоит больше, чем все остальные хлопоты. Я знаю, как муж уходит, обнаружив у меня спонтанный девичник или прибывшую без объявления войны родню. Не говоря худого слова, он надевает обычно никогда не надеваемый берет, темные очки, а в руки берет палку, оставшуюся у него после тяжелого растяжения связок. Это уход в облике полуслепого очки и палка - сотрясает меня всю, я начинаю фальшиво говорить, фальшиво смеяться, а он является уже после последнего поезда метро, звонит робко и тихо спрашивает: "Теперь я могу войти?" Я бы его убила, если бы не была безумно счастлива, что он жив и здоров, и никуда не пропал, и не побит, и все такое прочее.
Тем не менее концы с концами у меня не сходились. Брошюрка про Чехова была написана очень давно, когда я носила фамилию первого мужа, мы с ним давно разошлись, я уже много лет существую как мадам Сироткина, под этой фамилией у меня тоже вышли какие никакие книжонки, но про Чехова я больше не писала. Романтический период моей филологии кончился, я вступила в месиво соцреализма, штука оказалась заразной, мне даже пришлось оставить на пару лет институт, чтобы вернуться к себе самой. Но уже не к Чехову, а к Бунину, с которым меня связала некая любовь-ненависть, я преподаю его излишне страстно, как бы назло всем, что не значит хорошо, мне сплошь и рядом отказывают и здравый смысл, и элементарная справедливость, я мучаюсь и мучаюсь с ним до сих пор, и хотя мне опять предлагают семинар по Чехову, я не могу уйти от этого поработившего меня мужчины, совсем как его жена. Так к чему я все это? К тому, что мама моя болтлива, и все перемены моих их у меня три - фамилий становились народным достоянием. Поэтому Лида, перепутавшая двух собачек, тем не менее искала меня грамотно по последней фамилии. Но какое это имело значение, если завтра у меня скорбное мероприятие. И это будет моя акация над братской могилой Веры, а где-то растет или уже засохла первая акация, высаженная моей бабушкой.
Зачем космическим линиям, разойдясь как бы навсегда, взять и развернуться, и опять сплестись в абсолютно бессмысленный узел? Но он сплетен и бьется в твоих руках, живой и верткий, - с какой, спрашивается, стати? И я ищу, ищу во всем этом промысел, хотя сказано, что нельзя "знать дело Бога, который делает все!"
Нельзя, но как хочется, Боже! И я буду ломать головушку над этими свалившимися на меня чужими сороковинами.
Идеален был бы в этом случае Коля. Коля - странник. Так он определен в моей системе человеческих пород. При нем мог бы и муж остаться, но даже если бы ушел, на Колю я могла бы опереться. Он взял бы на себя разговоры разговаривать, и я чувствовала бы себя спокойней. Но где он и как его найти, тайна сия велика есть. Странники объявляются сами, когда хотят, у них нет правила предупреждать по телефону. Во всех других случаях это меня гневило, но Коля - сейчас скажу пошлость в духе ситуации - Коля всегда был как подарок.
Коля, милый, где ты?
Коля
Он же просто шел - никуда и не откуда. Раньше он любил ходить по улицам, где нет транспорта, но разве сейчас найдешь такую? Машины выползают из немыслимых пространств закоулков и идут на тебя широко поставленными фарами без законов и правил. Ты им никто. Ты помеха на дороге. Коля чувствовал их ненависть. Но разве может ненавидеть колесо или руль? Или та же фара? Это человеческая ненависть наполняет резину и железки. Коля улыбался и подымал руку, он как бы извинялся за свое существование на дороге. И машина скрипела, тормозя, и Коля в который раз думал, что смирение - единственный способ выживания в этом мире.
Хотя почему единственный? Побеждающей силой обладают вещи как бы уходящие - обезоруживающая улыбка в лицо хама, вежливость на грубость, нежность там, где о ней сроду не слышали. Все это, конечно, тоже вид смирения, но в смирной слабости куда больше силы, чем в натуральной силе. Философия подставленной щеки не так проста, как кажется дуракам. Может, она одна и есть сила - слабость открытой груди. Кто-то же сказал: "Смирись, гордый человек".
Хотя есть и другая присказка по поводу силы и слабости, она уж точно народная: "Не писай против ветра". Ну, писать, конечно, сложно. Кроме машин, ещё враг - милиция. За десять лет незаконного существования надо было найти способ никогда не раздражать ни постового, ни идущего по улице или стоящего во вратах служивого. Коля был вежлив, приветлив, он умел отвлекать от себя внимание ментов литературным приемом, позаимствованным у Чехова: резко подымет голову и смотрит вверх с открытым от удивления ртом, глядишь, ещё человек десять туда же смотрят. Можно ещё для силы впечатления сказать что-нибудь типа "Ё-моё!" или "Мать честная!" И тихонько раствориться в пространстве удивления. И ещё Коля - исходя из существования машин и милиции - научился не думать о завтрашнем дне. Его ведь могло и не быть. Дня.